Глава седьмая
ПОСЛЕДНИЙ ПЕРИОД ЖИЗНИ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
1
29 декабря 1867 г. Гончаров вышел в отставку. Он был уволен именным указом Александра II, «по расстроенному здоровью», с назначением пенсии в размере 1750 рублей в год. Этим закончилась служебная карьера Гончарова, длившаяся свыше тридцати лет. «Я вышел в отставку, о которой давно помышлял, как об отрицательном и неизбежном благе... Прослужив 30 лет, я счел себя вправе успокоиться и отдохнуть, — все, что мне теперь остается, так как свобода теперь для меня мертвое благо, которым я не могу воспользоваться производительно». В таких выражениях Гончаров извещал И.С. Тургенева о своей отставке1.
Вслед за отставкой от службы последовала, так сказать, отставка Гончарова от литературы. Ему было тяжело сознавать, что лебединая его песнь — «Обрыв» — не имела успеха, и было время, когда он, подобно Тургеневу, возымел желание навсегда прекратить свою литературную деятельность. «В успокоение себе я могу желать, при этом упадке духа и сил, чтобы соотечественники мои простили мне, что я живу и пишу — и забыли бы совсем и мое имя и перо», — пишет он 12 июня 1869 г. С.А. Никитенко. Пятью днями позднее он ей же повторяет: «Нет, я человек конченный, on m'a achev?...»
Гончаров живет в своем петербургском уединении, в обществе «пьяного старика и глупой старухи», о котором он впоследствии рассказал в очерках «Слуги» и которое он кратко, но определительно называл «зверинцем». Поездки за границу, которые прежде Гончаров позволял себе часто, теперь почти прекращаются как из-за ухудшившегося материального положения писателя, так, в особенности, из-за его тяжелого психического
282
состояния. В неопубликованном письме к К.Ф. Ордину от 6 июня 1875 г. Гончаров писал: «Я думал, думал — боролся с собою, ехать или не ехать — и наконец, вижу, что не могу. Пусть назовут это обломовщиной: оно неправда, да нужды нет. Я знаю только, что я душевно болен (вероятно и Вы заметили это), и эта болезнь духа мешает мне во всем вообще, в путешествии в особенности. С первого шага я буду ждать неприятностей, огорчений, и тонких и толстых — всяких! Буду, конечно, бояться их и дома, но там, за границей, я чувствую себя вдвое беззащитнее и вдвое больнее, нежели здесь...»2.
Здоровье Гончарова становится в эти годы хуже, и он все чаще начинает жаловаться на это, иногда не без свойственного ему добродушного юмора. В его письме к Н.Н. Теплову от 20 ноября 1874 г. мы читаем: «Что касается до граций, украсивших Вашу последнюю субботу своим присутствием, то мне, беззубому, тем паче, по причине их отсутствия, не подобало быть там — ибо “Пришли, пришли часы те скучны, Когда мои ланиты тучны Престали грации трепать” — и мне от них хорошего произойти не может, а может быть, как говорит один купец у Островского, “только скверно”, тем более, что я предчувствую уж близкую кончину мира вообще, а свою в особенности»3.
Более чем когда-либо чуждаясь в эту пору шумного общества, Гончаров видится только с немногочисленным кругом своих, ближайших друзей. Среди них мы находим Варвару Лукинишну Лукьянову, которой, в бытность ее гувернанткой в Симбирске, Гончаров увлекался. Их отношения не были, однако, близкими, и Лукьянова вышла замуж за другого. Гончаров держал на своем письменном столе «прелестный акварельный портрет Варвары Лукинишны, прежней, красивой, молодой, в бархатной рамке», охотно пользовался ее услугами по части устройства и ремонта своей квартиры, но относился к ней довольно холодно. С.А. Никитенко он как-то объяснил, что Лукьянова «не способна быть откровенной»4.
Близок Гончаров был с Майковыми, хотя и с ними встречался уже реже. «Дядя Аполлон читал нам, немного правда, но зато прелестных три, четыре стихотворения. Давно я не слыхал таких, особенно “Мадонна” и “Неаполитанское утро”», сообщал он 8 мая 1869 г. Е.В. Майковой5. 3 марта1874 г. на вечере у Гончарова Майков читал свой перевод Эсхиловой «Касандры»6. Среди людей, с которыми Гончаров встречался и которым изредка писал в эти годы, значатся супруги Стасюлевичи, видный бюрократ К.Ф. Ордин, А.В. и С.А. Никитенко и особенно А.Ф. Кони, свидетельствовавший позднее: «...давнее знакомство с Гончаровым, которого я видел и слышал в первый раз еще вскоре по возвращении его из кругосветного плавания.
283
В начале семидесятых годов я снова встретился с ним и, сойдясь довольно близко, пользовался его неизменным дружеским расположением в течение последних пятнадцати лет его жизни». Кони вспоминал, что «разборчивый в друзьях», Гончаров «в интимной и дружеской беседе... оживлялся и преображался... и его живое слово, образное и изящное, лилось спокойно и широко», что Гончаров в эти старческие годы «много и внимательно читал»7.
Несмотря на свои постоянные жалобы и подозрения, Гончаров продолжал интересоваться различными событиями театральной и литературной жизни Петербурга — выступлениями М.Г. Савиной или новым романом Григоровича8, исполнял обязанности судьи в Московском драматическом обществе (неопубликованное письмо А.Н. Пыпину от 5 марта1877 г.)9.
Особенно большое участие принимал Гончаров в подготовке литературного сборника «Складчина» в пользу голодающих крестьян Самарской губернии. На организационном собрании петербургских литераторов, состоявшемся 15 декабря 1873 г., было названо в числе других кандидатов в Редакционно-издательский комитет и имя Гончарова, который в ответ на это писал организатору собрания, В.П. Гаевскому: «Вчера я наглядно убедился, что в многолюдном и однократном собрании, притом созванном наскоро, случайно, почти ничего, отчетливо и особенно окончательно, решить нельзя. Оставляя некоторые едва затронутые, но важные пункты дела, обращусь к избранию меня редактором предполагаемого альманаха или сборника. В меня, общим и лестным выбором, выпалили, как из пушки, и я не имел времени даже ознакомиться с обязанностью моей роли и скромно уклониться от нее, как все взялись за шляпы и разошлись. Но я поспешаю, по крайней необходимости, сложить с себя эту роль, к которой не гожусь — по болезненности, по неуменью и по характеру. Тут нужен человек общительный, подвижной и делу привычный. Во мне этих качеств нет. Являясь в собрание, я думал, что буду, вместе с другими, приглашен внести литературную лепту в Сборник или же помочь кому-нибудь рассматривать отчасти доставляемые материалы — например, повести и рассказы в прозе — и возвращать их с моим мнением редактору или издателю — и больше ничего... Мне кажется, что выбору редактора должен предшествовать выбор Комитета из всего собрания в числе четырех, пяти или шести лиц...» и т. д.10
Собрание литераторов — участников «Складчины» — согласилось с этим предложением и, кроме Гончарова, в Редакционно-издательский комитет избраны были А.А. Краевский, П.А. Ефремов, В.П. Мещерский и А.В. Никитенко. Гончаров деятельно принялся за порученную ему работу. Цитируемые
284
ниже его письма свидетельствуют о том, что престарелый писатель высказал свое мнение о ряде статей, доставленных в Комитет для напечатания в сборнике.
В своих редакторских отзывах Гончаров обращал внимание в первую очередь на цензурность материала. Он пишет о стихотворении Н. А. Вроцкого «Псков», что оно «сильно написано и могло бы произвести эффект, но местами в нем есть какие-то неясные намеки, которые могут показаться цензуре очень нецензурными. Там между прочим говорится об утраченной древней грамоте на вольность и самой вольности, намекается на невидимого, но злого врага России (невежество, кажется), и выражается уверенность, что настанут (и скоро, по мнению автора) лучшие дни, когда народ выучится сам читать ту грамоту и узнает из нее о своих правах и обязанностях — и не станут тогда брать с него лишнее, он будет сам знать, что платить и т. д., а пока, заключает автор:
Над Псковом нависла тяжелая мгла,
На душу народа она налегла,
И разум тревожит, и сердце щемит,
И только о голоде им говорит»11.
К «стихотворениям сомнительного свойства» было Гончаровым отнесено и «Panem et labores» В. Орлова. Гончаров признавал, что «оно написано хорошо, сильно», но опасался, не будут ли эти стихи отнесены к тенденциозным («хотя, — тут же добавлял он, — цензуре привязаться здесь не к чему»12). «Из трех стихотворений г. Пушкарева (доставленных г. Курочкиным) — “Совет”, “Женщине будущего” и “Перед ночлегом” — можно было бы, кажется, напечатать последнее. В нем есть юмор. В нем ямщик доказывает седоку, что учитель или, по его словам, въучителъ, должен ученикам внушать науки розгой, а взрослым — дубьем, с большим успехом...» «Остальные два стихотворения Пушкарева, — писал Гончаров, — тенденциозны; одно их них — “Совет” — есть подражание известному стихотворению Некрасова “Живя в согласьи с строгою моралью”, только гораздо резче и, конечно, хуже написано, а в другом — “Женщине будущего” — есть два очень нецензурных стиха. Но три написаны, однако, очень недурно»13.
Гончаров остался, далее, недоволен отрывком «Помещичий обед» М.В. Авдеева, поскольку «этот отрывок или глава из романа... сильно противоречит правилам о печати». Рецензент привел в своем отзыве содержание отрывка, чтобы «Комитет мог убедиться, до какой степени он неудобен для сборника. Написан он с известным всем уменьем автора. Так как имя и произведение г. Авдеева желательно бы приобрести для сборника, то я полагал бы нужным — теперь же, немедленно,
285
препроводить этот отрывок к автору, с покорнейшею просьбой заменить его другим, не нарушающим правил о печати, которые г. Авдееву как автору, пишущему давно, не могут быть неизвестны»14.
Снисходительнее Гончаров оказался к А. Франку, представившему в «Складчину» басни «Хмель и малина», «Индюк-министр» и «Хвостик». «Басни эти не дурны», — писал в своем отзыве Гончаров, лукаво при этом добавляя: «конечно при этом не надо помнить о Крылове и др.». Особенно ему понравилась басня «Хвостик», которую он и просил «позволения прочесть... вслух в Комитете, как более оригинальную и живую, нежели другие две. Из последних “Хмель и малина” очень растянута, а “Индюк-министр” не совсем удобен в цензурном отношении»15.
Приведенные здесь отзывы убеждают нас в крайней осторожности Гончарова, с которой не соглашался подчас и достаточно умеренный по своим взглядам Комитет. Характерен в этом смысле отзыв его о повести Тургенева: «Рассказ “Живые мощи” очень хорош, нецензурного ничего нет. Заглавие (Живые мощи) упоминается только однажды в рассказе и больше ничего нет. Так прозвали мужики одну высохшую от болезни девушку»16.
Из других отзывов Гончарова примечательно его мнение о представленном в Комитет переводе стихотворения Альфреда де Мюссе: «Это довольно болтливый разговор поэта с музой, в котором поэт клянет женщину, изменившую ему и погрузившуюся в разврат. Муза старается успокоить и утешить его, и успевает. Я не помню оригинала: но вероятно у Ал. Мюссе многословие выкупается силою стиха, как почти везде у него, а здесь стихи — только гладки, плавны, но силы нет»17. «Заметки о Пушкине» Н.Н. Страхова были Гончаровым одобрены как «легкая характеристика поэзии и языка Пушкина, читаемая с большим удовольствием, особенно до тех пор, где автор пускается в общие определения поэзии. Последнее — слабее; но во всяком случае статья — очень хорошее приобретение для сборника»18.
Чрезвычайно любопытен отзыв Гончарова о романе-хронике В.П. Мещерского «Люди мира», в котором этот видный представитель дворянской крепостнической фронды сделал ряд нецензурных, с точки зрения Гончарова, выпадов против прошлого русского царизма19. Резкий отзыв Гончарова возымел действие: как сообщал Некрасов 2 марта1874 г. А.А. Краевскому, Мещерский обещал заменить свой отрывок «другой небольшой вещью». Действительно, в «Складчине» были напечатаны «Наброски карандашом» Мещерского, сравнительно безобидные по своему содержанию.
Перед нами прошел ряд отзывов. Все они рисуют Гончарова как очень осмотрительного редактора. Он лучше других знал
286
всю суровость цензурных правил, за соблюдением которых еще не так давно следил как член Главного управления по делам печати.
2
На всем протяжении 70-х годов русская критика высказывала сожаление о том, что Гончаров печатается редко и неохотно. «Начиная с сороковых годов конец каждого десятилетия ознаменовывается тем, что на сцену появляется г. Гончаров и напоминает публике о своем существовании для того, чтобы потом снова замолчать на целые десять лет», — писали «Отечественные записки»20. «Умолк Гончаров, — писала одна из петербургских газет, — да Гончаров и всегда-то был не в счет абонемента, сочиняя по одному огромному роману в десять лет и не давая мелких вещиц»21.
Сам Гончаров много раз подчеркивал в те годы, что он твердо решил положить свое перо и никогда уже не возвращаться к литературной деятельности. В январе 1870 г. он писал П.В. Анненкову: «Если станет сил, лучше для меня, разделавшись с “Обрывом”, подумать хорошенько о чем-нибудь новом, т. е. о романе же, если старость не помешает»22. В неизданном письме к С.А. Никитенко от 26 августа1870 г. Гончаров вспоминал: «В прошлом году в Булони, у моря, я в последний раз почувствовал было охоту начать что-то новое. Погода была великолепная, ничто меня не беспокоило, и у меня начался было развиваться план какого-то романа; стали по обыкновению являться лица, характеры, сцены, даже очертился и эпилог к “Обрыву”»23.
Однако все эти творческие порывы окончились неудачей, объяснявшейся убеждением Гончарова в том, что время его литературной славы прошло и его произведения в обстановке 70-х годов уже не будут иметь себе доступа к сознанию нового поколения русских читателей.
Еще в письме от 8 июня 1860 г. С.А. Никитенко Гончаров размышлял над скоротечностью литературной славы. «...пишу романы, которые другими читаются, ставятся на полку и забываются, или много-много, что не забудут лет десяток-другой, а потом все-таки забудут. Вспомните тузов. Державина никто теперь не читает, а в школах приводят стихи для примера, но никто не наслаждается. Пушкин бледнеет, скоро Гоголь утратит цвет, другое понадобится. А мы с Иваном Сергеевичем окажемся срамцами... Вот Вам и долг и все дела наши!»24.
Но главную причину своей творческой усталости Гончаров усматривал в личной «старости». В 60 с лишком лет ему было трудно взяться за реализацию новых замыслов: «Для образов
287
и картин требуется известная свежесть сил и охоты: всему есть своя пора. К концу поприща человек устает от борьбы со всеми и со всем, что ему мешало, что понимало его, что враждовало с ним» (VIII, 265).
Драматично признание, сделанное Гончаровым в 1876 г. известному актеру И.И. Монахову: «Иногда мне бывает жаль, что во мне много погибает идей, образов, чувств, но передать их я не могу и не передам их никому. Одни богаты сами содержанием и формой, — не возьмут. У них у самих (например, Островский, гр. Толстой, Щедрин и др.) целые миры образов, картин и глубокого смысла в них. При этом они благородны и горды и не дотронутся до чужого. А другие не сладят, наделают пустяков, испортят только... Иногда, когда ясно и свежо на дворе (и на душе загорится редкий, редкий луч спокойствия, забвения и отдыха), вдруг внутри проснется позыв к перу, но— боже мой — лишь только додумаю, сколько горя принесло мне это перо, у меня холодеют руки, падают нервы и дух, и с ними и перо»25. Двумя годами спустя Гончаров говорил в неопубликованном письме к А.А. Толстой: «Теперь я устарел и все во мне устарело и прошло, и сам я прошел и давно чувствую себя чужим веку...»26
Однако Гончаров должен был изменить своему решению. Несогласный с оценкой, которую большая часть критиков 70-х годов дала «Обрыву», он трижды выступал на защиту своего романа. Еще в 1870 г. он написал предисловие к отдельному изданию «Обрыва», но после долгого обсуждения этого предисловия со своими ближайшими литературными советниками Гончаров решил отказаться от его публикации27. (Его опубликовал в 1938 г. А.П. Рыбасов.) Однако высказанные положения были развиты романистом в автокритическом этюде «Лучше поздно, чем никогда», напечатанном в журнале «Русская речь» (1879, № 6). Эти, как их назвал Гончаров, «критические заметки» были посвящены не только «Обрыву», но содержали очень интересную характеристику всего литературного наследства романиста и его художественного метода. «Я, — писал здесь Гончаров, — вижу не три романа, а один. Все они связаны одною общею нитью, одною последовательною идеею — перехода от одной эпохи русской жизни, которую я пережил, к другой...» Он называл «Обыкновенную историю» первой галереей, преддверием к картинам «Сна» (т. е. «Обломова») и «Пробуждения» (т. е. «Обрыву»). Он дал и очень интересную характеристику идей и образов всех трех романов, с особенной подробностью остановившись на Райском, бабушке и Волохове.
Трактовка этих романов как трилогии возбуждает некоторые сомнения. Характерно, например, что у Гончарова не
288
нашлось специального заглавия для «Обыкновенной истории», по времени предшествующей «Сну». При всем том несомненно, что в этих романах действительно были последовательно отображены три эпохи русской жизни, и в этом плане гончаровская характеристика должна быть нами принята. Вместе с этим статья «Лучше поздно, чем никогда» содержит в себе замечательную характеристику Гончаровым собственного метода: в ней обстоятельно охарактеризована роль сознания в процессе творчества, работа писателя над образом, процесс художественной типизации. Как это будет подробно показано в главе «Художественный метод», статья «Лучше поздно, чем никогда» содержит резкую критику объективистского, натуралистического творчества, пытающегося творить без помощи фантазии.
Критики 70-х годов отнеслись к этой статье по-разному. Одни обвиняли Гончарова в «утрированной скромности», за которой «скрывается весьма и весьма заметная претензия на место на Олимпе»28. Другие критиковали надуманные аллегории (разрушенная беседка — Севастополь, бабушка — русское общество и т. д.), влагаемые Гончаровым в художественные образы29. Однако большая часть критиков признала эту статью примечательным явлением. «Литературная исповедь И.А. Гончарова проникнута глубокою искренностью, — пишет Г. Данилевский. — В ней нет ничего недосказанного, вроде пресловутых авторских “Признаний” Ламартина или даже “Автобиографии” Гете. Сливая своих героев и свою жизнь с жизнью всего русского общества за последнее тридцатилетие, он откровенно говорит о заблужениях и болезнях своего века, бывших и его заблуждениями и страданиями...»30. Гончарова благодарили за искренность и простоту, с какими он рассказал читателям о процессе своего творчества31.
Критики обратили внимание на то, что Гончаров выступил в этой статье против натурализма. Соображения его о реализме «хорошо указывают разницу между русским реализмом, которому следуют лучшие наши художники, и новейшим натурализмом французов, требующим «протокольного» искусства»32. Гончаров «во время шатания отечественного слова» доказал, что «изящная словесность не есть фотография, а живопись», что «для художественного... произведения недостаточно смекалки и наблюдательности, а необходимо творчество и вдохновение». Особую позицию в отношении эстетики Гончарова занял М. Протопопов. Правильно отмечая слишком большие уступки, которые автор «Обрыва» делал бессознательному творчеству, критик, однако, перегибал палку, рассматривая эту бессознательность как совершенное отсутствие в Гончарове всякой критической мысли, как «совершенную беззащитность его перед впечатлениями и влияниями жизни»33.
289
3
Одновременно с автокритическими выступлениями Гончаров пробовал силы и в области художественной литературной критики. Он писал о «Гамлете» Шекспира, о картине Крамского «Христос в пустыне», подготавливал критическую статью об Островском. Правда, ни один из этих опытов не был своевременно напечатан: Гончаров сохранил их в своем рабочем портфеле, и они увидели свет только в наше время34. И только критическая статья Гончарова о «Горе от ума» Грибоедова появилась в свет тотчас после ее написания, составив ее автору заслуженную им славу замечательного русского критика.
Статья «Мильон терзаний» была написана Гончаровым в 1872 г., после посещения им спектакля, в котором роль Чацкого исполнял И.И. Монахов. Как вспоминал, может быть присутствовавший при этом, М.М. Стасюлевич, «после спектакля Гончаров в кругу близких ему людей долго и много говорил о самой комедии Грибоедова и говорил так, что один из присутствовавших, увлеченный его прекрасной речью, заметил ему: “А вы бы, И. А., набросали все это на бумагу — ведь это все очень интересно”». Гончаров выполнил это желание, хотя и проявил исключительную скромность, подписав статью в корректуре буквой И., а в печати — буквами И. Г. Полная подпись автора помещена была только в конце года, в алфавитном указателе «Вестника Европы»35.
Заслуги Гончарова в истолковании грибоедовского шедевра давно уже отмечены и исследователями Гончарова (см., например, комментарии А.П. Рыбасова к сборнику критических статей писателя) и особенно виднейшим советским исследователем Грибоедова, Н.К. Пиксановым. К 70-м годам на «Горе от ума» смотрели, как на такое произведение, в котором были еще отчетливо выражены черты классицизма; комедия трактовалась исключительно как общественная сатира, в ней почти игнорировалась личная драма героя. Гончаров произвел в трактовке «Горе от ума» подлинный переворот.
Гончаров начал свою статью с блестящей характеристики бессмертной комедии Грибоедова: «Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед» (СП, 53). Гончаров отметил, что «Горе от ума» «появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленною жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности» (СП, 54). Понимая, что причиной
290
этого неумирающего значения «Горе от ума» является в первую очередь актуальность поставленных Грибоедовым проблем, Гончаров вместе с тем подчеркивал художественные достоинства комедии, способствовавшие ее столь продолжительному успеху. Он критиковал тех, кто отказывает «Горю от ума» в сценическом движении, и тонким анализом композиции комедии доказал, что она вся полна динамики, развития, что движение «идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою» (СП, 61). Он справедливо оттенил в «Горе от ума» важную и серьезную борьбу, отражающуюся на тонкой, психологически верной интриге, отметил живую, бойкую картину нравов московской жизни конца1810-х годов.
Чрезвычайно много сделал Гончаров и в отношении трактовки образов «Горе от ума», и в первую очередь Софьи, которая характеризовалась русской критикой 50-60-х годов как убежденный противник Чацкого. «Софья Павловна вовсе не так виновна, как кажется», — писал Гончаров, оттеняя в ней «сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Недаром любил ее и Чацкий» (СП, 74). Эта новая точка зрения на Софью получила после того, как ее высказал Гончаров, все права гражданства в русской науке.
Особенно многое Гончаров внес в интерпретацию Чацкого. Он подчеркнул реалистическую многосторонность этого образа, в котором есть ум и остроумие, безукоризненная честность, острота воззрений. Чацкого критик поставил несравненно выше Онегина и Печорина, в оценке которых он сблизился с Добролюбовым: «Он искренний и горячий деятель, а те — паразиты, изумительно начертанные великими талантами как болезненные порождения отжившего века. Ими заканчивается их время, а Чацкий начинает новый век — и в этом все его значение и весь ум» (СП, 60). С исключительным искусством раскрыл Гончаров все развитие любовной драмы Чацкого. И вместе с тем Гончаров со всей силой указал на типичность образа Чацкого не только для своей поры, но и для последующих периодов развития русского общества: «Провозвестники новой зари, или фанатики, или просто вестовщики — все эти передовые курьеры неизвестного будущего являются — и по естественному ходу общественного развития — должны являться, но их роли и физиономии до бесконечности разнообразны» (СП, 76).
Для Гончарова Чацкий — «вечный обличитель лжи, запрятавшийся в пословицу: «один в поле не воин». Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик
291
и — всегда жертва. Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим» (СП, 78). Черты Чацкого Гончаров нашел в таком «бойце со старым веком», как Белинский: «Прислушайтесь к его горячим импровизациям, — и в них звучат те же мотивы и тот же тон, как у грибоедовского Чацкого. И также он “умер, уничтоженный миллионом терзаний”, убитый лихорадкой ожидания и не дождавшийся исполнения своих грез, которые теперь уже не грезы больше» (СП, 79). «Эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого» Гончаров видел и в «сарказмах», которые бросал Герцен и которые «находили виноватого» (СП, 80).
Эта с большим вдохновением написанная статья была посвящена проблеме, всегда живо интересовавшей Гончарова. Он сочувствовал борьбе Чацкого, как борьбе против косности, инертности и паразитизма феодально-крепостнического уклада. Чацкий боролся о «фамусовщиной», которая теснейшим образом связана была с «обломовщиной» и являлась ее разновидностью, типичной для дворянской барской Москвы начала XIX столетия. Именно поэтому пламенный протест Чацкого находил сочувствие у Гончарова, видевшего в речах грибоедовского героя развитие дорогих ему самому мыслей. Как справедливо заметил А.П. Рыбасов, трактовка Гончаровым «Горя от ума» в общем соответствует оценке этой комедии Белинским: «Благороднейшее, гуманнейшее произведение, энергический (и притом еще первый) протест против гнусной расейской действительности, против чиновников, бар, развратников, против... светского общества, против невежества, добровольного холопства» и т. д.36
Выражаясь мягче Белинского, Гончаров по существу своей оценки не разошелся с великим критиком. Недаром же он назвал Онегина и Печорина «паразитами», пойдя в данном случае (и конечно неосновательно) далее Белинского, находившего для обоих этих героев ряд смягчающих «жизненных обстоятельств.
А.П. Рыбасов не прав, однако, в своем утверждении, что Гончаров стремился «показать не только обличительную, критическую сущность комедии и образа Чацкого, положительного героя, на котором может, по его мнению, остановиться век, если не хочет дойти до «крайности отрицания», т. е. нигилизма». В данном пункте, указывал Рыбасов, Гончаров «идет в сторону от Белинского, будучи сторонником обличительной литературы не в демократическом, а либеральном духе»37. Вообще говоря, у Гончарова вполне могли быть такие намерения, однако в статье «Мильон терзаний» они сколько-нибудь заметно не выражены. Гончаров не желал, повидимому, осложнять эту свою статью полемикой с демократическим лагерем. «Едва ли не чаще
292
других встречаются эти честные, горячие, иногда желчные личности, которые не прячутся покорно в сторону от встречной уродливости, а смело идут навстречу ей и вступают в борьбу, часто неравную, всегда с вредом себе и без видимой пользы делу. Кто не знал или не знает, каждый в своем кругу, таких умных, горячих, благородных сумасбродов, которые производят своего рода кутерьму в тех кругах, куда их занесет судьба, за правду, за честное убеждение!» (СП, 80, 81). В этих словах о «сумасбродах» нет той критики, которая с такой исключительной резкостью проявилась через несколько лет в «Литературном вечере».
Статья «Мильон терзаний» написана Гончаровым в совершенно ином ключе. Из всех произведений, созданных писателем в последний период его жизни, критическая статья о Грибоедове является самой прогрессивной, отражающей, как и воспоминания Гончарова о Белинском, лучшие черты его воззрений на развитие русской общественной мысли.
Критика 70-х годов высоко оценила «Мильон терзаний». «Благодаря этому этюду Монахов проживет долго, ибо “Мильон терзаний” — лучшая критическая статья в нашей литературе о значении и достоинствах “Горя от ума”. Никто так смело и так правдиво не очертил Чацкого, никто так полно не понял его, никто не сделал таких сопоставлений, как Гончаров»38. «Нельзя не сказать, что такое объяснение личности Чацкого и его поступков бросает новый свет на самый литературный талант Грибоедова»39. Как удостоверял рецензент «Вестника Европы», очерк Гончарова, подписанный только его инициалами, «произвел сильное впечатление. В самом деле, это лучшее доныне определение Чацкого, и с ним целой комедии Грибоедова, написанное и с глубоким пониманием исторических положений мыслящего человека в русском обществе, и с великим мастерством литературным»40. Десятилетием позднее тот же журнал называл «Мильон терзаний» редким примером «критической оценки одного художника другим — равноправным и равносильным»41.
Н.И. Барсов рассказывал в своих воспоминаниях о Гончарове, о том оживлении, которое овладело писателем после того, как определился столь шумный успех статьи Гончарова: «Я нашел его в веселом и бодром настроении духа. Начав снова писать, он видимо ободрился и был доволен собой, говорил, что может быть напишет еще несколько подобных этюдов — не о новейших писателях, из которых многих он, как признавался, даже вовсе не читал, а о тех, которых читал и изучал еще в молодости, которых переживал в период полной энергии: своих художественных сил, каких именно, не сказал»42.
293
4
Гораздо менее удачливыми оказались опыты Гончарова в области беллетристики и прежде всего рассказ «Литературный вечер», написанный им в сентябре 1877 г. и справедливо раскритикованный большей частью русской критики за консервативность. Рассказу предшествовало следующее предуведомление «от автора»:
«В течение зимы 1876 и весною 1877 года автор присутствовал при неоднократных чтениях романов из великосветского быта, написанных лицами, имена которых не появлялись в печати. Под впечатлением от этих чтений он тогда же набросал предлагаемый ныне очерк и в конце 1877 года прочитал его почти весь, за исключением страниц, некоторым наиболее заинтересованным в этом чтении лицам. Этим чтением очерка в тесном кругу он и хотел ограничиться, не думая издавать его в свет. Но эти лица, а потом и другие, которым прочитаны были многие страницы очерка, нашли, что последний мог бы быть предложен и публике, так как он относится не к тому или другому автору их лично, а к самому роду так называемых великосветских романов и что вообще индивидуального в нем ничего нет. Вот история происхождения этого очерка. К этому автор может прибавить, что, приводя в очерке различные отзывы об описываемом там великосветском романе, он, конечно, не выражает ни в одном из них собственного своего критического взгляда на подобные произведения. Он старался заставить, как умел, выражать свои впечатления самих действующих в рассказе лиц, согласно степени их литературного образования, и высказывать взгляды не на одну литературу, но и на другие ходячие, так сказать, вопросы в современном обществе и в печати, о которых говорят и пишут и долго будут говорить и писать. Само собою разумеется, что фабула романа и вся обстановка чтения его — вымышленны. В этой фабуле автор хотел дать приблизительный очерк общего характера подобных произведений. Если бы, против его ожидания, незаметно для него самого, вкрались туда какие-нибудь легкие намеки, напоминающие что-либо из прослушанных им произведений, он просит у их авторов извинения в неумышленной нескромности»43.
Нам знаком уже этот жанр извиняющихся гончаровских предисловий и ставшая обычной у него ссылка на советы «друзей», уговоривших автора отдать это произведение в печать. Гончаров прибегнул уже к такому предуведомлению при печатании «Фрегата Паллада» и «Обрыва» — произведений, в успехе которых он не был уверен. Ту же тактическую цель преследовал он и в данном случае.
294
В фешенебельной гостиной особняка на Конногвардейском бульваре собирается группа избранных лиц, которые слушают чтение светского романа. Рисуя этих людей, Гончаров сумел немногими выразительными чертами охарактеризовать их. Генерал Сухов, который на «литературу смотрел несколько с боевой точки зрения»; испытанный бюрократический «столп» Кальянов; «светская окаменелость» граф Пестов, который «уже лет десять смотрел тусклым взглядом вокруг себя, не всегда и не все понимая, что происходит»; старик Красноперов, «приятель Греча и Булгарина», и многие, другие образы «Литературного вечера» были нарисованы кистью большого мастера. Меткая ирония звучала и в передаче содержания светского романа, который читался в этом салоне: «ничего вульгарного, никакой черновой, будничной стороны людского быта не входило в рамки этой жизни, где все было очищено, убрано, освещено и украшено, как в светлых и изящных залах богатого дома. Прихожие, кухни, двор, со всей внешней естественностью, ничего этого не проникало сюда; сияли одни чистые верхи жизни, как снеговые вершины Альп» (VIII, 36). Гончаров имел здесь в виду только что написанный роман П.А. Валуева «Лорин», о котором он вскоре написал несколько писем этому видному бюрократу, занявшемуся после своего выхода в отставку беллетристикой44.
Лукавая улыбка нет-нет да промелькнет на устах Гончарова, знавшего цену этой светской и бюрократической среде, которую он сравнительно недавно изобразил в Пахотиных, Беловодовой и Аянове.
Но вот начинается за ужином беседа о только что прослушанном романе. Общим вниманием завладевает Кряков, в речах которого полностью отражаются все крайности «разрушения эстетики». Гончаров не знает здесь меры; он изображает Крякова бестактным грубияном, говорящим в лицо благовоспитанной публике прописные истины нигилизма:
« — Кто сейчас сказал, что искусство должно изображать жизнь? Откуда же Пушкин взял этого чорта над бездной: из жизни, что ли, или он видел этого ангела?
— Видел, — сказал профессор, — в своей фантазии и мы все видим...
— Ну, так стало быть вы верите в чертей! Что с вами и разговаривать! Пусти, уйду! — говорил Кряков, стараясь вырвать полу платья из руки студента.
Но, однако, не ушел. — Боже мой! тосковал Чешнев: — какая ложь, какое искажение человеческой природы! Жить без идеала, то-есть, жить без цели! отрешиться от фантазии — значит оборвать все цветы, погасить солнечные лучи... обратиться в тьму кромешную...» (VIII, 74).
295
Кряков рисуется не только нигилистом. Он называет шовинистом Чешнева, который (с разрешения глубоко сочувствующего ему Гончарова) говорит о «слиянии барина, мужика, купца в одну мысль, в одну волю» во время тяжких испытаний (VIII, 97). Он не знает, что ответить Чешневу на его слова о «псевдолиберализме», который избрал «своим девизом разрушение гражданственности, цивилизации» и «не останавливается ни перед какими средствами — даже пожарами, убийствами...» (VIII, 98). Здесь в «Литературном вечере» звучат резкие ноты антинигилистического памфлета. Тем не менее развязка рассказа как нельзя более умиротворяюща. Страшный отрицатель, который «в самом деле... крокодила объелся», оказался всего навсего... артистом императорских театров, решившим сыграть забавную шутку для вящего увеселения светской аудитории.
Водевиль с переодеванием, — так охарактеризовала критика 80-х годов «Литературный вечер» Гончарова. Она с чрезвычайной резкостью обрушилась на него за это явно полемическое и реакционное произведение. Даже консервативный «Русский вестник» указывал, что «читатель испытывает от этой развязки довольно слабый интерес. Нам думается, что некоторый оттенок водевильности, вложенный в конец рассказа, вредит целости впечатления... Замена мнимого нового человека действительно «новым» человеком, несомненно, отозвалась бы значительным смягчением этого типа, теперь представляющегося, несомненно, шаржированным»45. «Что делать? — с возмущением спрашивал рецензент “Молвы”. — Глубокомысленная аллегория или просто шутка? Очерк г. Гончарова писан, правда, еще в 77-м году, как значится под ним; но он является в печати теперь, когда нам всем не до шуток. От г. Гончарова можно было ожидать чего-нибудь побольше, покрупнее, если не посовременнее. Мыслящая часть общества тяжело озабочена, над нею нависли черные тучи, литература уныла и недоумевает, оставаясь при своем жизненном вопросительном знаке, а один из даровитейших наших писателей подносит ей в это время, после многолетнего молчания, хорошо отделанный анекдот»46.
Особенно резко критиковал «Литературный вечер» рецензент «Русских ведомостей», писавший: «Уж если сочинять “разговоры в царстве теней” — то гораздо лучше выпустить фигуру с настоящим, а не поддельным клеймом. Почему же только радикал оказался переодетым актером, а остальные собеседники были действительно то, за что выдает их автор? Нам кажется также, что подобная шутка, особенно в теперешнее время, весьма сомнительного вкуса. Она падает всей тяжестью на самого автора». Рецензента «искренно огорчило», что «Литературный вечер» написан беллетристическим приемом,
296
«стало быть дает повод и право каждому требовать от автора его обычных художественных достоинств. А их не оказывается». Критик указывал, что Гончаров написал это произведение с целью еще раз прокламировать свои взгляды на искусство, развитые в его статье «Лучше поздно, чем никогда». Однако то, что в «исповеди» вышло у него цельно, в «сгущенной форме и кстати, то тут расплылось на целые десятки страниц безвкусных диалогов, напоминающих классические образы «разговоров в царстве теней». Вместо лиц у него какие-то ярлычки, вместо живого светского ли, литературного ли жаргона, фельетонная искусственность... Как беллетрист, и притом беллетрист с громким именем, Гончаров оказал себе медвежью услугу. Творчества мы не находим в очерке никакого, литературная манера устарелая, сатирических штрихов — никаких, жаргон сочиненный и безвкусный. И вдобавок все эти отрицательные итоги не выкупаются нисколько ни новизной мысли, ни уместностью тенденциозного мотива...»47.
В этой справедливой отповеди автору «Литературного вечера» некоторые критики явно перегибали палку, ставя на этом основании крест над лучшими произведениями последнего периода деятельности Гончарова. Утверждалось, что «книжка И. Гончарова “Четыре очерка” является не более, как новым смертным приговором, вынесенным публично писателем самому себе... Вы спрашиваете: что это, дряхлый старик? человек, убитый преждевременно тяжелыми житейскими условиями? писатель, сознавший, что он шел всю жизнь по ложной дороге и не имеющий уже сил, чтобы пробить себе новый путь. Нет, нет и нет!.. Он сам отстранился от жизни, он перестал жить с обществом, он не переживает уже со своей родиной ее радостей и страданий, ее надежд и опасений и потому он кладет в сторону свое перо»48. Такое утверждение было очевидным преувеличением. В книге Гончарова «Четыре очерка» содержался не только «Литературный вечер», но такие замечательные его произведения, как «Мильон терзаний» и «Заметки о личности Белинского», никак, конечно, не заслуживавшие обвинения в том, что их автор «не переживает уже со своей родиной ее радостей». Впрочем, самый факт такого «перегиба» понятен: в обстановке того «белого террора», который последовал за казнью Александра II народовольцами (1 марта1881 г.), трудно было сохранить сдержанность литературных оценок49.
Только через десять лет после написания «Литературного вечера» Гончаров решился выступить с новым своим беллетристическим произведением — циклом нравоописательных очерков50. «Слугам старого века» было предпослано очень интересное введение, объяснявшее, почему Гончаров никогда не касался в своих произведениях крестьян в собственном смысле
297
этого слова. Гончаров подчеркивал, что очерки «Слуги» писаны им по воспоминаниям. «Я пробегал глазами эти портреты, припоминал черты лиц и смеялся, хотя некоторые оригиналы этих копий в свое время не мало причиняли мне забот...» (IX, 263). Вслед за этим небольшим введением следовали четыре портрета: любителя изящной поэзии и сердцееда Валентина, тупого и апатичного Антона, запойного пьяницы «Степана с семьей» и наконец рачительного, скопидомного и даже падкого на ростовщические предприятия Матвея.
В этих зарисовках слуг не содержалось ничего принципиально нового: Гончаров варьировал в них черты Евсея из «Обыкновенной истории», Фаддеева из «Фрегата Паллада» и особенно Захара из «Обломова». Однако, не отличаясь новизной замысла, гончаровский цикл содержал в себе немало ярких штрихов психологического анализа и того бытового описания, мастером которого он всегда являлся. «Г. Гончаров просто вынул из портфеля готовое, что было писано лет 30-40 назад, и предложил читателю 1888 года. Правда, г. Гончаров напечатал рассказ в “Ниве”, уровень читателей которой гораздо ниже читателей толстых журналов. Но и этим г. Гончаров только подтвердил разницу в читателях и невозможность уже напечатать то, что он лет сорок назад напечатал бы в “Современнике”, в соответственном нынешнем передовом журнале. И в самом деле, кому нужны “Слуги”, если бы они были даже самой новейшей формации? А вообразите, что Салтыков написал сатиру на лакеев. Нет, этого вы не вообразите. А почему? Да просто потому, что какой же крупный, умный писатель станет палить из пушки по воробьям, когда для пушки есть дичь покрупнее»51.
Конечно, если рассматривать «Слуг старого века» как «сатиру на лакеев», можно было бы признать эти упреки Шелгунова справедливыми. Однако Гончаров чужд был подобных претензий. Отнюдь не ставя перед собою сатирических целей и не помышляя, разумеется, о сатире щедринского масштаба, он создавал «эскизы» из своего домашнего быта, прекрасно сознавая ограниченное значение своих зарисовок52.
Это, однако, не мешает «Слугам старого века» отличаться рядом достоинств и прежде всего типичностью выведенных там образов. «В Матвее, — писал об этом “слуге” Стасюлевич, — преобладает... одна черта: жажда воли, доходящая до страсти. Из-за нее он отказывает себе во всем, морит себя голодом, ходит чуть не в лохмотьях; из-за нее он становится ростовщиком, лишь бы поскорее накопить деньги, нужные для его выкупа; из-за нее он беспощадно преследует всякого вора, потому что укравший у других мог или может украсть и у него самого; из-за нее он теряет способность жалеть об арестантах и казнимых,
298
потому что понятие о преступнике сливается в его глазах с понятием о воре. Обострению всех темных его сторон способствуют, как это ни странно, лучшие свойства его натуры... Валентин, как и подобает столичной штучке, — продолжал Стасюлевич, — стоит однако ступенью выше провинциала — гоголевского Петрушки. Петрушке было совершенно все равно, что читать... У Валентина есть, наоборот, весьма определенные вкусы. Он не любит того, что поймет “каждый мальчишка” или деревенская баба... Его прельщает, очевидно, сознание побежденной трудности — и вместе с тем погружение в заманчивую темноту, в которой или за которой можно предполагать все, что угодно... Менее характеристичны слуги-пьяницы — Антон, Степан и другие; но без них чего-то бы недоставало в веренице русских слуг “старого века”. В форме всех четырех этюдов видна рука мастера, сохранившего на протяжении более полувека те художественные приемы, которые сделали его одним из наследников пушкинской прозы»53.
Помимо «Слуг старого века» Гончаров написал в последние два десятилетия своей жизни еще несколько беллетристических произведений. К ним принадлежат опубликованные им самим «Превратности судьбы» — довольно слабый рассказ о жизненных приключениях отставного штабс-ротмистра Хабарова. В очерке «Май месяц в Петербурге» изображен был каждодневный быт большого петербургского дома с множеством людей различного состояния, начиная с аристократии и кончая дворниками. «Май месяц в Петербурге» примыкает к той же самой традиции «физиологического очерка», которую Гончаров в 40-х годах открыл своим «Поджабриным». Вместе с тем «Май месяц в Петербурге» перекликается с ранними произведениями Чехова. Сходство между ними заключается не только в тематике (будни мещанских уголков столицы), но и в сжатой новеллистической манере очерка Гончарова, которому, однако, уже недоставало художественной выразительности.
Заслуживает внимания также новелла «Уха», опубликованная Б.М. Энгельгардтом в 1923 г. по черновой рукописи (см. сборник «И.А. Гончаров и И.С. Тургенев», Пг., 1923). Рукопись эта не отделана не только в отношении слога, но еще больше в отношении характеров, в которых не подчеркнуты их своеобразные черты. Однако и эта черновая редакция не лишена достоинств; к ним в первую очередь принадлежит образ пономаря Еремы, который, несмотря на свою неуклюжесть и смирный характер, оставляет в дураках приказчика, дьячка, мещанина и их легкомысленных жен. Повествование «Ухи» ведется Гончаровым в быстрой и живой манере, с соблюдением местного колорита симбирской жизни.
299
В самые последние годы советскими исследователями Гончарова были опубликованы еще два очерка Гончарова — «Рождественская елка» и «Поездка по Волге» (Звезда», 1940, № 2). Первый из этих очерков представляет собою остроумный фельетон на одну из характерных тем столичного быта; второй — довольно яркий портрет незаурядного русского художника, своей талантливостью, непоседливостью, влюбчивостью напоминающего Райского. Очерк «Поездка по Волге» содержит в себе картины быта волжского парохода, в частности — редкий у Гончарова образ бедной старухи-крестьянки.
Все эти произведения доказывают, что Гончаров ценил в старости гибкую форму нравоописательного очерка и неоднократно ею пользовался.
5
Обладая прекрасной памятью, Гончаров добился несомненных успехов в своих воспоминаниях, которые составили особый цикл его позднейших произведений. Он начал этот цикл с воспоминаний о Белинском, которые вместе с тем и были совершеннейшим образцом гончаровских мемуаров. Как свидетельствовал Гончаров А.А. Рейнгольдту, «Заметки о личности Белинского», до появления в «Четырех очерках» нигде напечатаны не были. Они, в свое время (в начале 70-х годов), были сообщены как материал, в виде письма г. Пыпину, который, работая над биографией Белинского, обращался за сведениями о последнем ко всем, знавшим его лично, в том числе и ко мне»54.
Перед Гончаровым возникли большие трудности: ему надо было рассказать о человеке, революционным устремлениям которого он вовсе не мог сочувствовать. Однако Гончаров счастливо вышел из затруднений благодаря своей полной правдивости. Он ни в чем не исказил картину своих былых отношений с Белинским. Не скрывая серьезных разногласий, их разделявших, автор «Обломова» умом большого художника понял наиболее существенные черты личности Белинского.
Гончаров показал одну из тех «богато одаренных натур», которые, «став твердой ногой на почве своего признания, подчиняют фантазию сознательной силе ума» (СП, 196). Не приемля социалистических воззрений Белинского, Гончаров, однако, с уважением говорил об этих его мечтах. Он изображал Белинского в безостановочном движении: «Он мчался вперед и никогда не оглядывался. Прошлое для него отживало почти без следа, лишь только оно кончалось» (СП, 198). Гончаров справедливо говорил: «Без непрерывной работы, без этого кипения и брожения вопросов и мнений, вне литературной лихорадки, —
300
я не умею представить себе его» (СП, 201). С исключительной силой подчеркнул Гончаров основную и определяющую черту деятельности Белинского, который, по его словам, «был не критик, не публицист, не литератор только, а трибун» (СП, 202).
Гончаров резко и отчетливо подчеркнул, что в критике Белинского неразрывно сочетались публицистический и эстетический элементы. «Крепостное право лежало не на одних крестьянах — и ему приходилось еще оспаривать право начальников — распоряжаться по своему произволу участью своих подчиненных, родителей — считать детей своей вещественной собственностью и т. д. — тут же рядом объяснять тонкости и прелесть пушкинской и лермонтовской поэзии» (СП, 210).
Для автора «Обломова» не была приемлема «субъективность Белинского, которая, по его мнению, мешала тому быть вполне беспристрастным критиком: «уравновешивать строго и покойно достоинства и недостатки в талантах — было не в горячей натуре Белинского». Однако Гончаров в то же время правильно подчеркивал, что «ни до Белинского, ни после него не было у наших критиков в такой степени чуткой способности сознавать в самом себе впечатления от того или другого произведения, сближать и сличать его с впечатлением других, обобщать их и на этом основывать свой суд» (СП, 207).
В мемуарах людей, иногда очень близких к Белинскому, порою подчеркивалось, что нужные ему сведения он брал из вторых рук. Гончаров решительно опроверг эту клевету. Он верно указал на неизмеримое превосходство Белинского по сравнению с академической наукой того времени: «Как далеко ниже его стояли многие из упрекавших его в своей мнимой учености, нужды нет, что они занимали ученые кафедры и положения». Гончаров прекрасно понимал, что Белинский прошел громадную школу, что он владел богатейшим жизненным опытом, помогавшим ему понимать «все, не только к чему прикасался его сосредоточенный анализ, но и то, что проносилось мимо его, на что он случайно обращал взгляд. Он жил, непрерывно учась за пером, в живых беседах с друзьями и почитателями, и роясь в бездне книг, проходивших через его руки, и так, до конца жизни!» (СП, 217). Знания Белинского, — указывал Гончаров, — не были для него самоцелью, они немедленно пускались в дело: «Он не держал на ученой конюшне оседланного готового коня, с нарядной сбруей, не выезжал в цирк, показывать езду haute ?cole, а ловил из табуна первую горячую лошадь и мчался куда нужно, перескакивая ученых коней» (СП, 218).
Самым существенным в статье Гончарова было указание на громадное значение Белинского для развития русской
301
литературы: «...масса общества покоилась в дремоте, жила рутиной и преданиями...Он стал... во главе нового литературного движения. Беллетристы, изображавшие в повестях и очерках черты крепостного права, были, конечно, этим своим направлением более всего обязаны его горячей — и словесной и печатной проповеди» (СП, 209). Нет никакого сомнения в том, что Гончаров имел здесь в виду и самого себя. Сознавая благотворную роль, которую Белинский сыграл в его личном развитии, Гончаров с глубокой симпатией и волнением рассказывал об этом своем наставнике.
Конечно, на характеристике Белинского должны были отразиться либерально-постепеновские убеждения Гончарова. Так, он указывал, что Белинский «чуял и предсказывал те реформы», «мысль о которых уже зрела в высших правительственных сферах» (СП, 209), и таким образом наделял Белинского глубоко чуждыми ему чертами пошлого реформизма55. Он непомерно много говорил о «крайностях» Белинского, «лихорадке торопливости», «несправедливых антипатиях и недомолвках» и проч. Однако Гончаров понял в Белинском главное — страстную борьбу за реализм, который раскрыл бы всю правду жизни.
Даже реакционная, враждебная Белинскому критика вынуждена была сквозь зубы признать ценность воспоминаний Гончарова56. Ультрареакционные «Московские ведомости» писали: «Очерк заключает в себе много любопытных подробностей о характере Белинского и данных к выяснению значения Белинского как деятеля и как человека»57. Суворин в «Новом времени» указывал, что «Воспоминания о Белинском» «носят на себе печать оригинального понимания этой личности. Они не так “интересны”, как воспоминания Тургенева, но они правдивее в смысле реального изображения знаменитого критика»58. Другие отзывы были еще более сочувственными.
Успех «Заметок о личности Белинского» у критики и читателей побудил Гончарова продолжить цикл своих мемуаров59. В 70-х годах им были написаны воспоминания «В университете»; в конце 80-х, года за четыре до смерти, — очерк «На родине». Следует отметить неравнозначность этих произведений: второе, написанное позднее, много ярче и красочнее первого. Воспоминания «В университете» были написаны Гончаровым с некоторой специальной целью — вмешаться в обсуждение вопроса о том, какой должна быть высшая школа в России. Гончаров рассказал о последовательных этапах своего трехлетнего пребывания в Московском университете, о своих товарищах и главное — о профессуре.
Как было уже отмечено выше, на всем изображении Гончаровым жизни Московского университета лежал явственный налет идеализации. С исключительной осторожностью обходил
302
он опасные темы, вроде ухода из университета Белинского или ареста Герцена и Огарева. Уверяя своих читателей в подлинно демократическом, «республиканском» духе университетской жизни, Гончаров лишь очень неохотно коснулся в своих мемуарах поры усиления реакции, исчерпав ее одной фигурой Голохвастова. Воспоминания об университете изобиловали характеристиками, но в них почти отсутствовали диалоги и жанровые сценки. Эти воспоминания об университетских годах Гончарова имеют по преимуществу биографическую ценность.
Гораздо более ценны воспоминания «На родине». Гончаров писал их уже дряхлым стариком, но, как часто бывает в глубокой старости, его память работала особенно непогрешимо. Гончаров рассказал здесь о том, что происходило в его жизни за пятьдесят с лишком лет до того, как он взялся за перо, — но какое ощущение реальной жизни охватывает нас, когда мы читаем, например, о поездке Гончарова на родину в дилижансе, о быте семьи Гончаровых, о Трегубове-Якубове и его гостях, о Козыреве, Гастурине, Бравине и других представителях симбирского дворянства. Верный своему старческому консерватизму (как мы увидим далее, в 80-х годах он имел у Гончарова почти программный характер), мемуарист настойчиво сглаживает острые углы: он умалчивает об истязаниях, которым жандармский полковник подвергал крепостных, о многочисленных арестах в городе, о ссылке в Сибирь Ивашева и об отъезде к нему его невесты Ледантю, о передовых людях, которые были в Симбирске и в 30-е годы. Вместе с этим Гончаров идеализирует личность губернатора Загряжского, устраняя из его облика характерные черты авантюриста.
Однако при всех этих умолчаниях и даже прямых искажениях исторической правды, мемуары Гончарова необычайно колоритно рисуют обывателей Симбирска и бытовой уклад этого провинциального городка. Особенно удалось ему показать «пустоту и праздность» симбирского общества и затхлый мир чиновников губернской канцелярии, живших так называемыми «безгрешными доходами» (IX, 182-183).Конечно, этим зарисовкам недоставало щедринской резкости, но правда содержалась и здесь, и гончаровские очерки перекликались с «Губернскими очерками».
С исключительным мастерством рисовал Гончаров и отдельных представителей этого симбирского общества. Осторожный Якубов и услужливая Лина, женолюбивый губернатор Углицкий, бесцеремонная губернаторша — все они были нарисованы тонкой кистью большого художника, к которому как бы возвратилось его былое мастерство. В своих воспоминаниях о Симбирске Гончаров остался таким же мастером портрета и жанровой сценки, каким он был в своих лучших произведениях.
303
Вспомним, например, о губернском чиновнике Прохине, который был приятен в трезвом виде и свиреп в пьяном, когда нередко «выходил в сером халате на улицу, в галошах на босу ногу и шел в кабак, если дома не давали пить» (IX, 237). Разговор Гончарова и Углицкого с пьяным Прохиным и его «как из-под пера вылившийся монолог» (IX, 247-249) принадлежат к числу совершеннейших образцов гончаровского юмора.
В своих воспоминаниях «На родине» писатель стремился смешать «поэзию» с «правдой». Подчеркивая, что «фон этих заметок, лица, сцены большею частию типически верны с натурой, а иные взяты прямо с натуры», Гончаров оставлял за собою право, подобно археологу, «по каким-нибудь уцелевшим от здания воротам, обломку колонны» дорисовать «и самое здание в стиле этих ворот или колонны. И у меня тоже, по одной какой-нибудь выдающейся черте в характере той или другой личности, или события, фантазия старается угадывать и дорисовывает остальное». Мемуарист прекрасно охарактеризовал реализм своих мемуаров, заявив, что «все описываемое в них не столько было, сколько бывало. Другими словами, я желал бы, чтобы в них искали не голой правды, а правдоподобия, и буду доволен, если таковое найдется» (IX, 139).
Именно так и были написаны воспоминания Гончарова, который обнаружил в них свой прекрасный талант психолога и верного изобразителя нравов общества. Сам он, впрочем, был недоволен этими своими опытами, о чем свидетельствует неопубликованное письмо к А.Ф. Кони: «Все воспоминания, да воспоминания из своей юности после университета до переезда с родины в Петербург; но все такие мелкие, пустые, притом личные, интимные, не представляющие никакого общего и общественного интереса. Нет ярких деталей, типичных лиц и сцен, как в том, что я читал Вам в последний раз в Петербурге (не наберешь и десяти страниц в печати). Все написанное — просто никому, даже и мне самому не нужно. Читатель спросит, как я спрашиваю себя: зачем я писал это? Ни художника, ни наблюдателя — и следа в этих местах нет. Я не решился бы даже читать Вам. Вот мое мнение о написанном»60.
Столь суровый и, конечно, неоправданный отзыв о собственных мемуарах, возможно, объяснялся тем, что перо Гончарова еще не расписалось: письмо к Кони написано было за полтора месяца до того, как эта работа была закончена (26 июня и 11 августа1887 г.). Позднее, 9 марта1888 г., он шутливо отвечал Л. Толстому: «Вы неожиданно для меня прочли в “Вестнике Европы” и мои воспоминания “На родине” и одобряете их. Мне все думается, не по доброте ли и не по снисхождению ли к старику делаете это. И многие другие тоже хвалят, а я сам немного совестился показаться в печать с такими бледными, бессодержательными
304
рассказами. Ан, вышло ничего. Старьем немного отзывается: как будто сидел — сидел дед на месте, глядя на пляску молодежи, да вдруг не утерпел, вспомнил старину и проплясал гросс-фатер; конечно, ему хлопают»61.
Самый жанр воспоминаний был одним из любимейших у Гончарова в его старческие годы. Он не только сам работал над мемуарами, но и всячески уговаривал это делать своего ближайшего друга, А.Ф. Кони. В письме от того же числа мы читаем: «...я не перестану скорбеть до тех пор, пока Вы не напишете начатых Вами здесь воспоминаний из Вашей судебной практики. Это была бы дорогая книга, так как в ней каждое слово должно быть правдиво: выдумывать тут ничего не нужно и не следует. Одна правда, изложенная в силуэтах, портретах, сценах, и освещенная Вашим юридически-философским взглядом, будет выше и дороже всякого романа. Фантазия артиста, который в Вас кроется, поможет только искусно расположить и дать нужный колорит лицам и событиям. Наброски, которые Вы читали мне, прекрасны: если Вы поработаете еще, у Вас явится и перо, или, пожалуй, и кисть артиста, потому что ни воображения, ни остроумия, ни юмора Вам не занимать стать. Помните, Вы должны дать эту книгу публике — и это при жизни моей, значит, откладывать в долгий ящик не следует»62.
6
Среди мемуарных произведений Гончарова особое место занимает его «Необыкновенная история», написанная во второй половине 70-х годов и адресованная «потомству». «Необыкновенная история», так и не опубликованная Гончаровым при жизни, увидела свет лишь в 1924 г.
Темой этого произведения является, как известно, обвинение Тургенева в литературной краже замысла и ряда подробностей из гончаровского «Обрыва». Обвинение это зрело в Гончарове в течение двадцати лет. Еще в середине 50-х годов Гончаров рассказал Тургеневу замысел своего романа «Художник», позднее названного «Обрывом». Когда через несколько лет появился в свет тургеневский роман «Дворянское гнездо», Гончаров заподозрил в нем явные черты сходства с «Художником». Еще более возмутило его «Накануне». Гончаров в резкой форме высказал Тургеневу обвинение в плагиате. Состоявшийся вскоре после этого третейский суд полностью оправдал Тургенева, указав на то, что произведения обоих писателей, «возникшие на одной и той же русской почве, должны были тем самым иметь несколько схожих положений, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях»63. Дружеские отношения между Тургеневым и Гончаровым прекратились на несколько лет,
305
а затем сделались довольно официальными. Сведения о происшедшем проникли в печать, и над Гончаровым довольно язвительно подсмеивался, например, Минаев в одном из стихотворений, помещенных в «Искре».
В своих комментариях к переписке Гончарова и Тургенева Б.М. Энгельгардт охарактеризовал биографическую сторону этой «необыкновенной истории», указав в первую очередь на «ущемленное авторское самолюбие Гончарова»64. К его аргументации едва ли можно многое прибавить. Не подлежит сомнению, что Гончаров завязал свой конфликт с автором «Накануне», находясь в исключительно возбужденном состоянии. Мнительность, которую Гончаров считал своим природным и наследственным недугом, превратилась у него в старости в настоящую болезнь. И вот в «Необыкновенной истории» Гончаров выступил с разоблачением всех «интриг», которые якобы вел против него Тургенев.
Мемуарам предпослан подзаголовок: «Истинные события». В них рассказано, как «переделывал» Тургенев то, что сообщал ему в порыве «откровенности» Гончаров и как он из этого «заимствованного» материала «создавал» свои романы «Дворянское гнездо» и «Накануне», а также ряд своих позднейших повестей (например, «Вешние воды»). «Из моих озер, — утверждает автор “Необыкновенной истории”, — он наделал лужиц и искусственных садков». Но этого мало: часть заимствованного им материала Тургенев, по утверждению Гончарова, «передавал» за границу, и на плагиате из его, Гончарова, произведений созданы были «Дача на Рейне» Ауэрбаха и «Воспитание чувств» Флобера.
Нет никакого сомнения в том, что все эти утверждения Гончарова ложны и являются плодом его болезненного воображения и давнего недоброжелательства к Тургеневу65. Но мы совершили бы ошибку, если бы на этом основании вовсе устранили из поля зрения этот гончаровский памфлет.
«Необыкновенная история» написана не без своеобразного одушевления, особенно отчетливо проступающего в первой половине мемуаров — далее Гончаров начинает повторяться. Фигура Тургенева сразу оказывается в центре внимания мемуариста. Гончаров выразительными мазками рисует его портрет, обходительность, любовь к интриге. Разумеется, этот портрет совсем не похож на реального Тургенева, однако это не мешает ему быть выразительным в памфлетном плане. Пред нами человек, который «не садится на стул без расчета», гениальный мастер интриги, осуществляющий свои коварные планы не только своими руками, но и через посредство «маленькой дружины, которая все готова была делать для него и за него» и т. д. Литературный талант Гончарова проявляется и
306
в развитии повествования «Необыкновенной истории» — припомним хотя бы картину столкновения с Тургеневым в 1860 г. и третейского суда, завершившегося разрывом, — обо всем этом Гончаров рассказал живо и увлекательно.
Мания преследования, результатом которой явились эти мемуары, не помешала, к счастью, Гончарову высказать в «Необыкновенной истории» ряд очень существенных автопризнаний. Он неоднократно говорит здесь о своих общественно-политических взглядах, окрашивая их в характерную для него в конце 70-х годов оболочку консервативности. Однако мемуарист стремится занять несколько обособленную позицию с высказывает ряд любопытных суждений, особенно о космополитизме, который он подвергает суровой критике. «Если бы все народы и слились когда-нибудь в общую массу человечества, с уничтожением наций, языков, правлений и т. д., так это, конечно, после того, когда каждый из них сделает весь свой вклад в общую кассу человечества: вклад своих совокупных национальных сил — ума, творчества, духа и воли... Поэтому всякий отщепенец от своего народа и своей почвы, своего дела у себя, от своей земли и сограждан — есть преступник... Он то же, что беглый солдат...» (НИ, 119-120).
Эти суждения еще раз указывают на идейную связь автора «Необыкновенной истории» с Белинским. Еще более верен Гончаров ему в отдельных своих суждениях о собственном творчестве, в изобилии встречающихся в «Необыкновенной истории». Отсюда получаем мы сведения о чтениях писателя, о перипетиях его работ над «Обрывом», об отношении к реализму и натурализму, наконец здесь же содержатся признания Гончарова о его творческом процессе. Все это делает «Необыкновенную историю» важным документом творческого развития писателя.
7
В начале 80-х годов Гончарову исполнилось семьдесят лет. Он постепенно перестает писать и все реже возвращается к мыслям о литературе. «Вы, — писал он 27 декабря 1886 г. видному петербургскому педагогу П.В. Евстафьеву, — мне даже сулите или предполагаете у меня “какие-то заветные мечты и надежды”. Это у старика-то, прожившего три четверти века! Вы и все, кто может — “наслаждайтесь сей легкой жизнию”, а мне уж время “тлеть, другим цвести!” заключу словами Пушкина это нескладное письмо»66. И Гончаров действительно «отцветал» с каждым годом.
Общественно-политические воззрения Гончарова в эти годы стали несравненно консервативнее, чем в начале 70-х годов. Тогда Гончаров переживал подъем прогрессивных настроений:
307
отставка дала ему возможность высказать свое мнение о крепостном праве и феодальном укладе быта, и он, не обинуясь, сделал это в статье о «Горе от ума» и воспоминаниях о Белинском. Произведения эти, написанные в начале 70-х годов, овеяны прогрессивными настроениями. Однако конец 70-х годов приносит с собою спад этих тенденций. Легко обнаружить корни этого поправения Гончарова: 1879-1880 гг. отмечены новой революционной ситуацией, хотя и не завершившейся революцией, но достаточно грозной. Маркс и Энгельс считали вполне возможным, что «революция начнется на этот раз на Востоке», что социальный переворот может произойти в России в самое ближайшее время67. Все заметнее становится в эти годы обострение борьбы крестьян с помещиками за землю, развивается рабочее движение (в частности, оформляется «Северный союз русских рабочих»). Усиливает свою деятельность революционно-народническая партия «Народной воли»; несколько покушений на Александра II завершаются, наконец, в 1881 г. его казнью. Все эти события не могли не испугать престарелого Гончарова, и можно считать, что именно с этой поры образования в России второй (после 1859-1861 гг.) революционной ситуации в мировоззрении писателя начинают преобладать консервативные тенденции.
В письме к Евстафьеву Гончаров критикует «наших лжеучителей», которые поучают «молодые поколения разрывать связь с прошлым, созидать новое здание, не кладя в основу его ничего из старого», «отвергать авторитеты» и т. п. (4 мая 1886 г.)68. В письме к Владимиру Соловьеву, написанном в 1882 г., Гончаров решительно заявляет: «Да, нельзя жить человеческому обществу этими забытыми результатами позитивизма и социализма и даже предвидящимися дальнейшими успехами того и другого; надо обратиться к религии, говорите Вы (и все мы с Вами тоже), между прочим и потому, что человек вечно будет не знать много, сколько бы ни жил и ни учился... Оставалось обратиться к другому пути, к которому обращались многие и к которому обращаетесь так блистательно и Вы, т. е. почти к тому же самому пути, к какому обращаются науки — для достижения противоположной цели»69. Что Гончаров был противником социализма, явствовало уже из его споров с Белинским и получило широкое выражение в «Обрыве». Но никогда еще он не прокламировал с такой решительностью агностицизма70 .
Предельно суживается круг друзей, с которыми в это последнее десятилетие своей жизни общается Гончаров. Среди них мы попрежнему найдем А.Н. Майкова, М.М. и Л.И. Стасюлевичей, а также А.Ф. Кони, к которому Гончаров питал особенно дружескую приязнь. Ему нравятся «просвещенный
308
бюрократизм» Кони и его стремление бороться со злоупотреблениями, не сходя с позиций российской административной «законности»; ему нравится и ораторское искусство Кони. В речах «последнего Гончарова «более всего... занимает литературная сторона, то-есть искусная группировка фактов и прекрасный язык, а потом уже и юридически-психологический анализ вопроса. Ах, думается мне, писатель-психолог, наблюдатель-беллетрист прячется в этих юридических дебрях и как бы он мог влиять на огромный круг читателей, тогда как теперь его читают относительно немногие!»71.
В последние годы своей жизни Гончаров все более замыкается от людей в тиши своей маленькой квартиры на Моховой улице. Он редко бывает у Стасюлевичей и в самой, пожалуй, близкой к чему в эти годы семье Никитенко (глава семьи скончался в конце 70-х годов, но с его вдовой и дочерью Гончаров поддерживал близкие отношения). Его не видели и на официальных обедах или бенефисах, где маститый писатель был бы, конечно, желанным гостем72. Даже свой юбилей (исполнившееся в 1882 г. 35-летие литературной деятельности) Гончаров отказался отпраздновать и ограничился встречей с делегацией русских женщин, поднесших юбиляру благодарственный адрес.
«...прошу позволения послать этот мой ответ... по городской почте; послать мне не с кем, ибо хотя я и вызвал из прошлого тени слуг, но живого слуги не имею». Эти шутливые строки из неопубликованного письма к К. Р. (от 6 февраля 1888 г.)73 отражают перемены, происшедшие в домашнем быту Гончарова. Его последний по времени камердинер Карл Трейгульт умер еще в 70-х годах, и Гончаров вынужден был заботиться о семье покойного — жене, сыне и двух маленьких девочках. Известно, как много забот уделял Гончаров этой семье, мало-помалу сделавшейся ему близкой, как трогательно заботился он об образовании девочек. В неопубликованном письме к С.А. Никитенко от 28 июля 1881 г. мы читаем: «Саня тоже озабочивает меня: у нее мало памяти, она рассеяна и неохотно занимается со мною по утрам. Я каждый день, после завтрака, сажусь среди их, заставляю их — кого написать выученное наизусть, или задам задачу, с ней письменно занимаюсь переводом немецких и французских фраз на русский и с русского»74. Так повторялась в жизни ситуация его романа, в которой Илья Ильич Обломов привязался к маленькой Маше Пшеницыной и следил за ее образованием. Семье Трейгультов завещал Гончаров наследство. «Мои гроши, — писал он душеприказчикам своим М.Н. Любощинскому и М.М. Стасюлевичу, — если я недолго проживу и они уцелеют до моей смерти, помогут поддержать целую семью —
309
болезненную мать, вдову, усердно служившую мне вместе с ее мужем более 15 лет, с тремя малолетними детьми, из которых две младших родились под моей кровлей, и все трое выросли у меня на глазах. По смерти отца их, Карла Людвига Трейгульта, я стал единственной опорой всей семьи, и без этой поддержки она оставалась бы без призрения и крова... Я полюбил старшую девочку, как свою дочь...»75.
Здоровье Гончарова в 80-е годы быстро шло на убыль. «Я, — писал он 14 июня 1883 года А.Ф. Кони, — смотрю в зеркало, в ванне, на себя и ужасаюсь: я ли, этот худенький, желто-зелененький, точно из дома умалишенных выпущенный, на руки родных, старичок, с красным слепым глазом, с скорбной миной, отвыкший мыслить, чувствовать...»76. Ему же Гончаров 19 мая 1888 г. жаловался «на лета немощи, душевную усталость», которые «вместе с разными petites mis?res de la vie humaine совсем одолели меня»77.
«Я ничего не готовлю, даже ничего не замышляю! А все мелочи, дрязги жизни, на которые Вы не советуете обращать внимания; а как не обращать, когда они, эти мелочи и дрязги, как собаки, кусают руки, ноги, печень, даже сердце! Ум и дух не покойны, равновесия в силах нет — и бедная фантазия, эта нежная творческая способность, как испуганная птица, летит прочь!» (А.Ф. Кони, 30 июня 1888 г.)78. Однако в самое последнее лето своей жизни писатель довольно много работал; в это время им были, в частности, продиктованы Е.К. Трейгульт очерки «Уха», «Май месяц в Петербурге» и «Превратность судьбы».
15 (27) сентября 1891 г. Гончарова не стало: он умер на 80-м году жизни. Похороны его были торжественными и многолюдными. Журнал, в котором Гончаров постоянно сотрудничал, отмечал в своем некрологе: «В лице Гончарова, — чувствовали все, — сошел со сцены последний из крупных людей сороковых годов. Подобно Тургеневу, Герцену, Островскому, Салтыкову Гончаров всегда будет занимать одно из самых видных мест в нашей литературе»79.
310