Глава четвертая
«ФРЕГАТ ПАЛЛАДА»
1
В начале октября 1852 г. Гончаров неожиданно для себя отправился в кругосветное путешествие. «Один из наших военных кораблей идет вокруг света на два года. Аполлону Майкову предложили, не хочет ли он ехать в качестве секретаря этой экспедиции, причем сказано было, что между прочим нужен такой человек, который бы хорошо писал по-русски, литератор. Он отказался и передал мне. Я принялся хлопотать из всех сил; всех, кого мог, поставил на ноги...»
Так писал Гончаров Е.А. Языковой в сентябре 1852 г., незадолго до своего отъезда. «Вы, конечно, спросите, зачем я это делаю. Но если не поеду, ведь, можно, пожалуй, спросить и так: зачем я остался? Поехал бы за тем, чтобы видеть, знать все то, что с детства читал, как сказку, едва веря тому, что говорят. Я полагаю, что если б я запасся всеми впечатлениями такого путешествия, то может быть прожил бы остаток жизни повеселее. Потом, вероятно, написал бы книгу, которая во всяком случае была бы занимательна, если б я даже просто, без всяких претензий литературных, записывал только то, что увижу. Наконец, это очень выгодно по службе. Все удивились, что я мог решиться на такой дальний и опасный путь — я, такой ленивый, избалованный! Кто меня знает, тот не удивится этой решимости. Внезапные перемены составляют мой характер: я никогда не бываю одинаков двух недель сряду, а если наружно и кажусь постоянен и верен своим привычкам и склонностям, так это от неподвижности форм, в которых заключена моя жизнь»1.
В Гончарове жили детские мечты — еще в ранние годы жизни ему «хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем
118
быть экватору, полюсу, тропикам». Беседы, которые он мальчиком вел с Трегубовым о морских путешествиях (IX, 156), казалось, готовы были воплотиться в действительность. Решение приходилось принимать в ту мрачную пору, когда «дни мелькали», жизнь «грозила пустотой, сумерками, вечными буднями».
И Гончаров быстро принял это решение. «Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!» (VI, 5).
7 октября 1852 г. русский военный фрегат «Паллада» снялся с якоря и вышел в Финский залив2. Путешествие сразу оказалось для Гончарова мучительным — он начал страдать невралгией, его нервировал постоянный шум и т. д. Измученный Гончаров возымел даже желание вернуться назад сухопутной дорогой, но, к счастью, скоро отменил свое намерение. «Нет, — с юмором писал он Майковым 20 ноября из Петербурга, — уж дай лучше поеду по следам Васко-де-Гамы, Ванкуверов, Крузенштернов и других, чем по следам французских и немецких цирюльников, портных и сапожников...»3. Во время остановки в Англии Гончаров окончательно решил продолжать свое путешествие.
«Нас пятьсот человек: это уголок России», — писал он в первой главе своих позднейших очерков, а в неопубликованных письмах к Майковым признавался: «...разве Вы думаете я изменился? Разве я люблю ночевать где-нибудь, кроме своей каюты? Ведь я в ней у себя. Корабль ежедневно меняет место, скажете Вы? да мне что за дело? разве планета наша не меняет ежеминутно места и никогда на старое не приходит, а разве я заботился об этом, лежа у себя на Литейной...»4.
Плавание русского военного корабля было трудным и даже опасным5. Гончаров переносил невзгоды стоически, убеждая себя тем, что «плавает по казенной надобности». В течение первой половины 1853 г. корабль посетил остров Мадеру, побывал на мысе Доброй Надежды, в Малайе, Китае, а 10 августа бросил якорь на нагасакском рейде. «Я в Японии, — сообщил Гончаров 21 августа Майковым, — жарко и на департамент похоже, потому что много работы».
«Как прекрасна жизнь, между прочим и потому, что человек может путешествовать!» (VI, 102). Это восклицание Гончарова вполне характеризует интерес к местам, которые он посещал. В Портсмуте и Лондоне, Капштадте, Сингапуре, Шанхае, Нагасаках, Манилле и многих других местах он сходил на берег,
119
осматривал достопримечательности и даже совершал (в Южной Африке) довольно продолжительные путешествия в глубь страны. Однако сравнительно скоро путешествие вокруг света наскучило Гончарову. «Свойство нервических людей — впечатлительность и раздражительность, а следовательно и изменяемость. Может быть, я бы скоро и соскучился там, что и вероятно, мучился бы всем — и холодом, и жаром, и морем, и глушью, дичью, куда бы заехал...»6. Это признание Гончарова в цитировавшемся выше письме его к Е.А. Языковой оправдалось с неожиданной точностью. С одного из островов Филиппинского архипелага Гончаров в марте 1854 г. пишет Языковым: «Ах, как мне скучно, как бы хотелось воротиться скорее. Зачем, спросите Вы? И сам не знаю. Ну, хоть за тем, чтобы избавиться от трудов и беспокойства плавания. Как надоело мне море, если б вы знали: только и видишь, только и слышишь его»7.
Еще раньше, 20 июня 1853 г., он писал Ю.Д. Ефремовой: «Я теперь в странном моральном состоянии, не знаю, что пожелать: продолжать путешествие, но порыв мой, старая мечта, — удовлетворились; любознательности у меня нет; никогда не хотел знать, а хотел только видеть и проверить картины своего воображения, кое-что стереть, кое-что прибавить; желать вернуться — зачем?»8. «Я, — признавался Гончаров «двадцать которого-то июля» И.И. Льховскому с островов Бонин-Сима, — с отчаянием заглядываю в будущее и вижу, что странствовать мне еще долго, если не умру на дороге, а мне уже о сю пору скучно». Майковым с Филиппин 14 марта 1854 г. Гончаров напишет гораздо более энергически: «Вам скажу только, что путешествие надоело мне, как горькая редька...»9. Гончарова — по его собственному признанию — «прихватила немного болезнь, которую немцы называют Heimweh» (VII, 348). К тоске по родине примешивалось тягостное чувство «беспокойства и неизвестности». Еще в 1853 г. началась война между Россией, с одной стороны, и Турцией, Англией, Францией и Сардинией — с другой. Гончаров был обеспокоен этой вестью, дошедшей до него сначала в форме слухов. Однако с разрывом дипломатических отношений с Англией адмиралу Путятину «надо было думать о защите фрегата и чести русского флага, следовательно, плавание наше, направленное к мирной и определенной цели, изменялось. Фрегат должен будет крейсировать, может быть драться...»10.
Перспектива принять участие в морском бою никак не улыбалась Гончарову, а она была вполне реальной. «Когда в далеком Японском море адмиралом Путятиным было получено на “Палладе” известие об объявленной России Францией и Англией войне, он позвал к себе в каюту Посьета и, сколько
120
мне помнится, Лессовского, и, в присутствии Гончарова, связав их обязательством хранить тайну, объявил им, что, зная невозможность для парусного фрегата успешно сразиться с винтовыми железными кораблями, он решил сцепиться с ними вплотную и взорваться...»11. Это свидетельство А.Ф. Кони, сделанное им со слов Гончарова, вполне подтверждается неопубликованным письмом последнего от 20 сентября 1853 г. к А.Н. Майкову: «Наконец, познайте из моего примера, как опасно шалить. Из одной шалости проистекают другие, горшие: я говорю про свое путешествие. Плавать по морям — уж есть сама по себе свирепая шалость, а из нее проистекает вот что: говорят, что в России война с англичанами, ну оно бы нам и ничего здесь, жалко только, да вот беда: у англичан в Китае есть военные корабли, и командиры этих кораблей знают, что мы здесь и, конечно, сочтут священнейшею обязанностью захватить русскую эскадру, да еще с адмиралом (и, пожалуй, с его секретарем). А у нас хотят сделать вот что: если не одолеем, то провести к пороховой камере какие-то станины и, зажегши их, броситься всем в море и плыть к берегу. Не говоря уже о том, как неудобно на собственных мышцах плыть с версту до берегу, причем, конечно, надо принимать в рассчет, что взорванные на воздух мачты, пушки и паруса не преминут ударить вас по спине или по прочему, и выйти-то на берег надо прямо в объятия японцев. Сойти же предварительно на берег во флоте не принято, да и самому не хочется, совестно»12.
В августе 1854 г. Гончаров был отпущен в Россию с лестными отзывами адмирала и начал свой обратный путь в Петербург. Прибыв в сентябре того же года в Якутск, Гончаров писал оттуда А.А. Краевскому: «...возвращение мое во-свояси, ко всему отечественному, между прочим и к запискам, совершается с медлительностью, истинно одиссеевской, и между началом и концом этого возвращения лежит треть года, две трети полушария и половина царства»13. Гончаров ехал, не торопясь; он останавливался в Якутске и Иркутске, заехал по дороге на несколько дней в Симбирск к своим родным и вернулся, наконец, в Петербург 25 февраля 1855г., через неделю после смерти Николая I и за полгода до сдачи Севастополя.
Гончаров быстро вошел в круг близких ему людей и петербургских литераторов. «Радуюсь, — писал он уже 1 марта В.Ф. Одоевскому, — что буду иметь удовольствие видеть Вас завтра у Панаева, и горю нетерпением засвидетельствовать мое почтение княжне. Извините за беспорядок бумаги, почерка и стиля, я еще пока на бивуаке»14.
Еще во время пребывания в Портсмуте Путятин сказал Гончарову, что его «главная обязанность будет — записывать все, что мы увидим, услышим, встретим». «Уж не хотят ли
121
они сделать меня Гомером своего похода? — шутил Гончаров в своем письме к Майковым. — Ох, ошибутся: ничего не выйдет, ни из меня Гомера, ни из них — аргивян. Но что бы ни вышло, а им надо управлять судном, а мне писать, что выйдет из этого — бог ведает»15. Гончаров был не вполне искренен, говоря это: он, как мы видим, еще до отъезда имел намерение написать книгу об этом походе русского военного корабля. Накапливавшийся в его сознании материал закреплялся трояким способом — через путевой журнал, который он вел на фрегате, личные записки, делавшиеся им в путешествии, и, наконец, через пространные письма к друзьям. Он с нетерпением ждет писем от друзей, хотя сообщаемые в них новости безбожно запаздывают. «Письма от Вас обоих, писанные хотя ровно 5 месяцев, я прочитал, испытывая то отрадное успокоительное чувство тихой радости, которое лежит на самом дне дружбы. Это чувство дается легко: оно выработано чуть не 20-ю годами чистой, искренней и благородной связи», — писал Гончаров А.Н. Майкову и его жене. «Спасибо Вам за разные вести и о приятелях, и о литературе, благодарю и за прекрасное изображение тихой среды, которую Вы, как мудрец и художник, избрали себе. Прозаические строки Вашего письма отзываются Горацием, а стихи дышат простотой древнего мира и глубиной современной жизни»16.
Переписка была для Гончарова единственной формой связи с родиной. «Скучно, а уйти некуда. Письма — единственное мое развлечение. Когда я с утра собираюсь писать к приятелям, мне и день покажется сносен» (Языковым), «...писать письма к приятелям для меня большая отрада» (Льховскому). Правда, изменчивость характера сказывалась и здесь: «Прочитывая письмо, я уж и совещусь послать: мне уж хочется совсем другое сказать, но посылаю как есть, потому что послезавтра захочется сказать опять третье, а там четвертое. Не взыщите, так всю жизнь было со мной»17. И все же Гончаров усердно писал эти письма, упоминания о которых проходят через весь текст «Фрегата Паллада» (см., напр. VI, 1, 121, 360 и мн. др.).
«Кланяйтесь всем, но писем пожалуйста другим не читайте, а берегите до меня, может быть понадобятся мне для записок», — просил Гончаров стариков Майковых. Они в самом деле пригодились ему для этой цели, как первоначальный эскиз, который был развернут позднее в большую картину. Таким эскизом является, например, описание острова Мадеры в письме к Языковым и Майковым от 18 января 1853 г. «Мы все высыпали на палубу: чудный островок, как колоссальная декорация, рос в наших глазах»18. Этот мотив получает во второй главе «Фрегата Паллада» подробную разработку: «Нас ослепила великолепная и громадная картина, которая как будто поднималась
122
из моря, заслонила собой и небо, и океан, одна из тех картин, которые видишь в панораме, на полотне и не веришь, приписывая обольщению кисти» (VI, 103). В письме далее рассказывается о том, как Гончаров в носилках путешествовал в гору. «Носильщики еще на половине дороги заметили, что я должно быть толст. Они останавливались у трех трактиров и потчевали меня вином, но как я мочил только губы, то пили усердно, разумеется, на мой счет, а пот с них ручьями». Эта деталь письма получает в «Фрегате Паллада» разработку, блещущую юмором. «Меня понесли дальше; с проводников ручьями лил пот. — Как же вы пьете вино, когда и так жарко? — спросил я их с помощью мальчишек и посредством трех или четырех языков. — Вино-то и помогает: без него устали бы, отвечали они, и, вероятно на основании этой гигиены, через полчаса остановились на горе у другого виноградника и другой лавочки, и опять выпили» (VI, 111).
Такой же характер первоначального эскиза к большой картине имеет и описание Ликейских островов (а за этим и Маниллы) в письме к Языковым от 13 марта 1854 г.19.
Не довольствуясь письмами к друзьям, Гончаров вел свой путевой журнал, а вместе с ним делал многочисленные заметки в записной книжке, о которых позднее упоминал в тексте «Фрегата Паллада»: «Смотритель говорил, не подозревая, что я предательски, тут же, при нем, записал его разговор» (VII, 463). «Я дорогой, от скуки, набрасывал на станциях в записную книжку беглые заметки о виденном» (VII, 480). Гончаров видел, что впечатлений у него накапливается много и оставлять их без закрепления нельзя. «Жалею, что писал вам огромные письма из Англии, лучше бы с того времени начать вести записки...», — сообщился Майковым 17 марта 1853 г.20. «...писать письма так же подробно и отчетливо, как записки, некогда, одно вредит другому» (Льховскому)21. Записывая «беспорядком и бестолково», Гончаров ко времени своего возвращения в Россию «набил целый портфель путевыми записками. Мыс Доброй Надежды, Сингапур, Бонин-Сима, Шанхай, Япония (две части), Ликейские острова — все это записано у меня и иное в таком порядке, что хоть печатать сейчас; но эти труды спасли меня только на время. Вдруг показались они мне не стоящими печати, потому что нет в них фактов, а одни только впечатления и наблюдения, и то вялые и неверные, картины бледные и однообразные — и я бросил писать. Что же я стану делать год, может, и больше» (Майковым, март 1854 г.)22.
Гончаров не хотел, чтобы то, что он уже послал Краевскому для «Отечественных записок», печаталось до его возвращения на родину. Чрезвычайно скромный и осторожный в своих
123
литературных начинаниях, он просил Майковых, чтобы написанную им «морскую идиллию, ловлю акулы» напечатали в «Отечественных записках» в Смеси, «но без имени моего (непременно)»23. Однако, возвратясь в Петербург, Гончаров быстро принялся за публикацию своих очерков, которые появились, кроме «Отечественных записок», в «Современнике», «Библиотеке для чтения», «Морском сборнике» и «Русском вестнике»24. В конце 1855 г. вышла в свет книга Гончарова «Русские в Японии в начале 1853 и в конце 1854 годов», представлявшая собою часть путевых записок писателя. Что касается до всего «Фрегата Паллада», он вышел в свет только в 1858 г.
Вместе с первым из напечатанных очерков в «Отечественных записках» 1855 г. было опубликовано следующее, исключительно характерное предисловие:
«Автор недавно воротился из путешествия, которое начал в конце 1852 года с Балтийского моря и окончил в прошлом году Охотским. Здесь он вышел на русский берег и проехал через всю Сибирь до Санкт-Петербурга. Он объехал вокруг Европы, Африки и Азии... Автор не имел ни возможности, ни намерения описывать свое путешествие, как записной турист или моряк, еще менее, как ученый. Он просто вел, сколько позволяли ему служебные занятия, дневник, и по временам посылал его в виде писем к приятелям в Россию, а чего не послал, то намеревался прочесть в кругу их сам, чтобы избежать известных с их стороны вопросов о том, где он был, что видел, делал и т. п. Теперь эти приятели хором объявляют автору, что он будто должен представить отчет о своем путешествии публике. Напрасно он отговаривался тем, что он не готовил описания для нее, что писал только беглые заметки о виденном или входил в подробности больше о самом себе, занимательные для них, приятелей, и утомительные для посторонних людей, что потому дневник не может иметь литературной занимательности, что автор, по обстоятельствам, не имеет времени приготовить его для публики, что, наконец, он не успел даже собрать всех посланных в разные места отрывков, и потому нельзя представить всего журнала с начала и в связи. Ничто не помогло: приятели окончательно заключили, что “если не автор и не перо его, так посещенные им края занимательны сами по себе, и напиши о них что хочешь, описание не будет лишено всякого интереса”. Автор не мог не согласиться с ними в последнем»25.
Это неожиданное по своему тону и содержанию «предисловие» прекрасно характеризует тревогу, которую испытывал Гончаров. Не зная, как отнесутся читатели к его путевым запискам, он на всякий случай перелагал часть ответственности за записки на «приятелей», «хором» объявлявших ему, что эти
124
записки нужно напечатать. Знаменательно, что в отдельном издании «Фрегата Паллада» этого предисловия уже не было; успех путевых записок к 1858 г. настолько определился, что Гончаров уже не ощущал нужды в каких-либо извинительных объяснениях — «приятели» к этому времени были им полностью прощены. Однако не все в этом предисловии является тактическим приемом, рассчитанным на снисходительность публики. Гончаров был безусловно искренен, указывая на то, что его записки не преследуют специально исследовательских заданий, что он писал, входя в подробности «больше о самом себе». Справедливость этих признаний подтверждается анализом «Фрегата Паллада».
Напечатав в 1858 г. двухтомное издание путевых записок, Гончаров впоследствии дважды возвращался к той же теме. В очерке «Через двадцать лет», опубликованном в благотворительном сборнике «Складчина» (1874), Гончаров «досказал», что сталось с затопленным русским фрегатом, на котором он путешествовал. Еще позднее, в «Русском обозрении» (1891, № 1), был напечатан очерк «По восточной Сибири», в котором Гончаров повествовал о впечатлениях своего путешествия на его последнем — сухопутном и отечественном — этапе. Оба эти очерка представляют собою естественное добавление к путевым очеркам 1852-1855 гг.
С удовольствием вспоминая о своем путешествии, Гончаров дважды имел возможность его повторить. В 1866 г. он сам изъявлял готовность «пуститься опять в море... на военном фрегате» по случаю поездки одного из великих князей. «Я стороной осведомился, не будет ли мне опять счастья (в роли учителя или чтеца) поплавать, как я плавал бывало по таким водам и в таком воздухе, которых о сию пору забыть не могу. Но мечта эта оказалась мечтой: фрегат идет не в Средиземное море, а просто в океан, на морскую практику». В 1871 г. Гончаров отказался от такой же поездки в Америку, ссылаясь на свои старческие годы26.
2
В литературе о Гончарове уже отмечалось значение «Фрегата Паллада», как одного из наиболее откровенных произведений этого писателя, в котором он излагал свои взгляды от собственного лица. За последнее время внимание исследователей к «Фрегату Паллада» значительно возросло: в 1923 г. вышла в свет книжка о нем Н.С. Державина, в 1946 г. — статья Н.К. Пиксанова, представляющая собою главу из его монографии о писателе. И что всего важнее, в 1935 г. появилось в свет исследование Б.М. Энгельгардта, базирующееся
125
на письмах Гончарова из плавания и на материале исторического характера. И все же, несмотря на это, «Фрегат Паллада» не может считаться вполне изученным произведением Гончарова27.
Романист отправился в кругосветное плавание накануне Крымской войны. Русский военный корабль увозил его из крепостнической империи Николая I в «классическую» страну капитализма — Англию28 и в ряд мест Африки и Азии, которые являлись колониями этой и других капиталистических стран. Фрегат привез Гончарова в Японию, которая в ту пору всеми силами боролась за сохранение своего патриархально-феодального уклада. При этих условиях не было ничего удивительного в том, что центральной темой Гончарова-очеркиста стала тема капитализма.
Трезвый и проницательный реалист, Гончаров показал в своих очерках процесс постепенного умирания патриархальных форм жизни под влиянием капиталистических отношений. Ликейские острова раньше даже учеными путешественниками изображались в идиллическом духе: «Люди добродетельны, питаются овощами и ничего между собою, кроме учтивостей, не говорят; иностранцы ничего, кроме дружбы, ласк, да земных поклонов, от них добиться не могут. Живут они патриархально, толпой выходят навстречу путешественникам, берут за руки, ведут в дома и с земными поклонами ставят перед ними избытки своих полей и садов... Что это? где мы? среди древних пастушеских народов, в золотом веке? Ужели Феокрит в самом деле прав?» (VII, 236). Первые впечатления как бы подтверждают собою эти книжные свидетельства. Но очень скоро Гончаров убеждается в том, что «новая цивилизация» тронет и уже тронула «этот забытый, древний уголок».
Капитализм ворвался в это «пастушеское царство». Европейцы и американцы порождают здесь «безотчетный ужас»: туземцы уже успели, вероятно, убедиться в опасностях, которые принесли с собою эти люди. Разговор с миссионером еще более убеждает нашего путешественника в том, что от былой патриархальности на Ликейских островах не осталось и следа. Здесь есть уже и полицейские, и шпионы, которые «охотнее провожают, нежели встречают», и спиртные напитки, и азартные игры: «даже нищие, и те играют как-то стружками или щепками, и проигрываются до тла». «Вот тебе и идиллия, и золотой век, и Одиссея!» — восклицает Гончаров, понявший неосновательность своих романтических иллюзий.
Одна Япония еще противилась процессу исторического развития. Но Гончаров, посетивший эту страну за 14-15 лет до происшедшей там в 1868 г. буржуазной революции, блестяще показал необходимость ее для страны, закосневшей в своей
126
национальной ограниченности. Отдельные люди в этой стране уже понимают необходимость изменений: у встреченного Гончаровым японца «бродит что-то в голове, сознание и потребность чего-то лучшего против окружающего его... В этих людях будущность Японии...» (VII, 29). «Японцы, — указывает наш путешественник, — видят, что их система замкнутости и отчуждения, в которой одной они искали спасения, их ничему не научила, а только остановила их рост» (VII, 54). «Скоро суждено опять влить в жилы Японии те здоровые соки, которые она самоубийственно выпустила вместе с собственною кровью из своего тела, и одряхлела в бессилии и мраке жалкого детства» (там же). Гончаров слышит слова французского епископа о том, что путь европейцам в Японию откроется не иначе как силой пушечных выстрелов («? coups des canons»), и он готов присоединиться к этому мнению: японская система «держится и будет держаться... до тех пор, пока не помогут им ниспровергнуть ее...» (VII, 51).
Гончаров пишет о преимуществах всемирной торговли, задача которой «состоит в том, чтоб... сделать доступным везде и всюду те средства и удобства, к которым человек привык у себя дома. Это разумно и справедливо; смешно сомневаться в будущем успехе. Торговля распространилась всюду и продолжает распространяться, разнося по всем углам мира плоды цивилизации» (VI, 345). Писатель словно забывает о том, что новые рынки завоевываются капитализмом с целью наживы, перспективы которой здесь необъятны. Он увлечен перспективами комфорта, мечтает о том времени, когда из Европы в Америку будут ездить в 48 часов (VI, 8). Он и в письмах к друзьям и в путевых очерках на все лады расписывает преимущества паровых судов над парусными, поэзия которых вся в прошлом. Он является противником роскоши с ее «тщеславием и грубым излишеством в наслаждениях», рождающих всегда нищету, которая «сторожит минуту, когда мишурная богиня зашатается на пьедестале» (VI, 344). Совсем не таков комфорт, это «разумное, выработанное до строгости и тонкости удовлетворение... потребностям». Знаменитая параллель между роскошью и комфортом является одним из лучших по своей выразительности мест «Фрегата Паллада» (VI, 344-345), без указаний на нее не обходится ни одна работа об этом произведении. Гончаров глубоко уверен, что капитализм стремится к комфорту: «Ананас стоит 5, 10 рублей, здесь — грош: задача цивилизации — быстро переносить его на Север и вогнать его в пятак, чтобы вы и я лакомились им» (VI, 346).
Идеализируя всемирную торговлю, Гончаров, естественно, делает то же в отношении купца, этой торговлей заправляющего. «Не... поэтический образ... кидается в глаза новейшему путешественнику... не блистающий красотою, не с атрибутами
127
силы, не с искрой демонского огня в глазах, не с мечом? не в короне, а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках. Но образ этот властвует в мире над умами и страстями... В океане, в мгновенных встречах, тот же образ виден был на палубе кораблей... Я видел его на песках Африки, следящего за работой негров, на плантациях Индии и Китая, среди тюков чаю, взглядом и словом, на своем родном языке, повелевающего народами, кораблями, пушками, двигающего необъятными естественными силами природы... Везде и всюду этот образ английского купца носится над стихиями, над трудом человека, торжествует над природой!» (VI, 11).
Гончаров окружает образ «купца» своим сочувствием, рисуя его борцом за «комфорт» и, стало быть, за цивилизацию. Правда, он не одобряет насилия и стремится действовать мирными средствами. Силой с кафрами «ничего не сделаешь. Они подчинятся со временем, когда выучатся наряжаться, пить вино, увлекаться роскошью (! — А. Ц.). Их победят не порохом, а комфортом». Другого пути нет. На Мадере «толпы смуглых жителей юга добывали, обливаясь потом, драгоценный сок своей почвы... катили бочки к берегу и усылали в даль, получая за это от повелителей право есть хлеб своей земли» (VI, 12. Курсив мой — А. Ц.). Это место «Фрегата Паллада» особенно выделяется своей простодушной идеализацией капиталистического порядка. Взор Гончарова не затуманивается состраданием ни к кафрам, ни даже к жителям Мадеры, и ни тени иронии не слышится в его голосе. Он только недоумевает по поводу того, что жители Капштадта недружелюбно встретили переселенцев «и грозили закидать их каменьями, если они выйдут на берег».
У нашего путешественника уже готов вывод; разумеется, он не в пользу бунтующих капштадтцев: «Черные еще в детстве: они пока, как дети, кусают пекущуюся о них руку» (VI, 274). Мысль о том, что эта рука не «печется», а грабит и бьет, вовсе не приходит Гончарову в голову. Вот Сейоло — один из второстепенных вождей кафров. «Он взят в плен в нынешнюю войну. Его следовало повесить, но губернатор смягчил приговор, заменив смертную казнь заключением» (VI, 301). Кафрского патриота «следовало повесить»!
Однако было бы глубокой несправедливостью, если бы мы не заметили во «Фрегате Паллада» и других высказываний Гончарова, проникнутых скептицизмом в отношении капиталистических стран, интересом, а иногда и прямым сочувствием в отношении порабощенных народов Востока. Гончарову далеко не все нравится в Лондоне. Он даже боится «слишком вглядываться» в жизнь большого капиталистического города, «чтоб не осталось сору в памяти».
128
Что же не нравится русскому путешественнику в английской столице? Прежде всего крайняя механизация жизни. «Сколько выдумок... сколько истрачено гения изобретательности на машинки, пружинки, таблицы и другие остроумные способы, что б человеку было просто и хорошо жить!» (VI, 70). На поверку, однако, оказывается, что все это нисколько не помогает человеку, а только превращает его в «машину». Кончив завтрак, деловой лондонец «по одной таблице припоминает, какое число и какой день сегодня, справляется, что делать, берет машинку, которая сама делает выкладки: припоминать и считать в голове неудобно. Потом идет со двора. Я не упоминаю о том, что двери перед ним отворяются и затворяются взад и вперед почти сами. Ему надо побывать в банке, потом в трех городах, поспеть на биржу, не опоздать в заседание парламента. Он все сделал, благодаря удобствам. Вот он, поэтический образ, в черном фраке, в белом галстухе, обритый, остриженный, с удобством, то есть с зонтиком подмышкой, выглядывает из вагона, из кеба, мелькает на пароходах, сидит в таверне, плывет по Темзе, бродит по музеуму, скачет в парке! В промежутках он успел посмотреть травлю крыс, какие-нибудь мостки, купил колодки от сапог дюка. Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает» (VI, 70-71). Упоминание о продаже голоса — налету брошенная, но необычайно характерная для «Лондона» деталь, указывающая на то, что Гончарова не увлекала хваленая английская «демократия».
Образ «новейшего англичанина» проникнут явной насмешкой. Гончаров рисует нам человека, у которого отсутствует какая-либо внутренняя, духовная жизнь. Весь день посвящен наживе, весь день проходит в спешке; это не человек, а «новейшая машина». Гончарову претит комфорт, превращенный в самоцель, спешка без внутреннего оправдания ее, вся эта картина «суеты и движения», столь типичная для большого капиталистического города, «...не только общественная деятельность, но и вся жизнь всех и каждого сложилась и действует очень практически, как машина. Незаметно, чтоб общественные и частные добродетели свободно истекали из светлого человеческого начала... Кажется, честность, справедливость, сострадание добываются, как каменный уголь...» (VI, 57).
129
Всматриваясь в жизнь Лондона, Гончаров проницательна характеризует ее многочисленные противоречия. Сильнее всего его поражает расхождение между идеалом и действительностью.
Общество, — пишет Гончаров, — как будто бы «благоденствует: независимость и собственность его неприкосновенны. Но зато есть щели, куда не всегда протеснится сила закона, где бессильно и общественное мнение, где люди находят способ обойтись без этих важных посредников и ведаются сами собой: вот там-то машина общего движения оказывается неприложимою к мелким индивидуальным размерам, и колеса ее вертятся на воздухе. Вся английская торговля прочна, кредит непоколебим, а между тем покупателю в каждой лавке надо брать расписку в получении денег. Законы против воров многи и строги, а Лондон считается, между прочим, образцовою школою мошенничества, и воров числится там несколько десятков тысяч; даже ими, как товарами, снабжается континент, и искусство запирать замки спорит с искусством отпирать их29. Прибавьте, что нигде нет такого количества контрабандистов. Везде рогатки, машинки для проверки совестей... вот какие двигатели поддерживают добродетель в обществе, а кассы в банках и купеческих конторах делаются частенько добычей воров. Филантропия возведена в степень общественной обязанности, а от бедности гибнут не только отдельные лица, семейства, но целые страны под английским управлением. Между тем этот нравственный народ по воскресеньям ест черствый хлеб, не позволяет вам в вашей комнате заиграть на фортепиано или засвистать на улице. Призадумаешься над репутацией умного, делового, религиозного, нравственного и свободного народа!» (VI, 58-59).
Гончаров отмечает здесь лицемерие и фарисейство английской буржуазной культуры, о которых еще в 1844 г. писал Энгельс в своей статье «Положение в Англии». Он отмечал в ней, что «политические и религиозные предрассудки передаются» здесь «по наследству от поколения к поколению». Все у англичан «твердо установлено и разграничено — горе тому, кто преступит эти узкие границы, трижды горе тому, кто восстанет против почтенного годами предрассудка, и три раза трижды горе ему, если этот предрассудок религиозный». «Англичане, т. е. образованные англичане, по которым на континенте судят о национальном характере, эти англичане — самые презренные рабы в мире. Лишь неизвестная континенту часть английской нации, лишь рабочие, парии Англии, бедняки, действительна респектабельны, несмотря на всю их грубость и всю их деморализацию. От них изыдет спасение Англии...»30.
Русский писатель верно характеризует кричащие противоречия капиталистической действительности, в которой
130
право и закон отделены глубокой пропастью от их реального воплощения. Резко раскритиковавшему лицемерие английского общества Гончарову не случайно захочется поскорее расстаться «с этим всемирным рынком и с картиной суеты и движения, с колоритом дыма, угля, пара и копоти» (VI, 70).
В статье «Революция 1848 года и пролетариат» Маркс писал:
«В наше время каждая вещь как бы чревата своей противоположностью. Мы видим, что машина, обладающая чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приводит к голоду и истощению. Новоизобретенные источники богатства благодаря каким-то роковым чарам становятся источниками лишений. Победы искусства куплены, повидимому, ценой потери морального качества. В той же самой мере, в какой человечество становится властелином природы, человек попадает в рабство к другому человеку или становится рабом своей собственной подлости. Даже чистый свет науки не может, повидимому, сиять иначе, как только на темном фоне невежества»31.
Мы привели здесь мнение Маркса затем, чтобы со всей резкостью продемонстрировать ограниченность высказываний Гончарова. Он не может подняться в них до понимания того, что извращение нормальной функции «каждой вещи» — это факт, характеризующий самую сущность капитализма.
Однако в своих частных оценках и наблюдениях автор «Фрегата Паллада» иногда дает верную картину тех или иных сторон капиталистического строя, отмечая, например, что в буржуазной Англии «в животных стремление к исполнению своего назначения простерто, кажется, до разумного сознания, а в людях, напротив, низведено до степени животного инстинкта» (VI, 56).
Мы цитировали выше строки о поведении англичан на острове Мадера и в Южной Африке. Они проникнуты мягкостью суждений, которая, однако, исчезает, когда речь заходит об особенно грабительском поведении их в Китае. Гончаров отмечает, что «обращение англичан с китайцами, да и с другими, особенно подвластными им народами... повелительно-грубо, или холодно-презрительно, так что смотреть больно» (VII, 152). Самые «плюгавейшие из англичан» без жалости бьют китайцев. Англичане же на их счет «обогащаются, отравляют их, да еще и презирают свои жертвы!» (VII, 153). Они кичатся своей европейской цивилизацией, но Гончарова не вводит в обман их лицемерие: «Не знаю, — саркастически замечает он, — кто из них кого мог бы цивилизировать — не китайцы ли англичан...» (там же). Как подлинный памфлет звучат те страницы «Фрегата Паллада», на которых
131
рассказывается об английской торговле в Китае: «...опиум! За него китайцы отдают свой чай, шелк, металлы, лекарственные, красильные вещества, пот, кровь, энергию, ум, всю жизнь. Англичане и американцы хладнокровно берут все это, обращают в деньги...» (VII, 154).
«Бесстыдство этого скотолюбивого народа, — продолжает Гончаров, — доходит до какого-то героизма, чуть дело коснется до сбыта товара, какой бы он ни был, хоть яд! Другой пример меркантильности... еще разительнее: не будь у кафров ружей и пороха, англичане одной войной навсегда положили бы предел их грабежам и возмущениям. Поэтому и запрещено, под смертною казнью, привозить им порох. Между тем кафры продолжали действовать огнестрельным оружием. Долго не подозревали, откуда они берут военные припасы; да однажды, на пути от одного из портов, взорвало несколько ящиков с порохом, который везли, вместе с прочими товарами, к кафрам — с английских же судов! Они возили это угощение для своих же соотечественников: это уж — из рук вон — торговая нация!» (VII, 155).
Говоря так, Гончаров заклеймил один из самых отвратительных пороков капиталистов, которые ради наживы готовы итти на самые подлые преступления против своего народа. Правда, наш путешественник не склонен распространяться: ведь «дело так ясно, что и спору не подлежит, обвиняемая сторона молчит, сознавая преступление, и суд изречен, а приговора исполнить некому!» (VII, 155).
Гончаров резко критикует не только Англию, но и Соединенные Штаты Америки, обнаруживавшие уже тогда захватнические стремления. В главе «Ликейские острова» он замечает: «Американцы, или люди Соединенных Штатов, как их называют японцы, за два дня до нас ушли отсюда, оставив здесь больных матросов да двух офицеров, а с ними бумагу, в которой уведомляют суда других наций, что они взяли эти острова под свое покровительство против ига японцев, на которых имеют какую-то претензию, и потому просят других не распоряжаться» (VII, 239). Злой иронией полны строки: «Что это за сила растительности! Какое разнообразие почвы... всего в 26-м градусе широты лежат эти благословенные острова. Как не взять их под покровительство?» (VII, 242). Гончаров знает, что у порога этого благословенного мира уже стоят захватчики — «“люди Соединенных Штатов”, с бумажными и шерстяными тканями, ружьями, пушками и прочими орудиями новейшей цивилизации» (VII, 245). Эти представители североамериканского капитализма уже стоят у ворот Японии, они вместе с англичанами грабят китайцев.
Таким образом, признавая относительную прогрессивность
132
капиталистической системы, Гончаров отнюдь не был апологетом капитализма. Внимательным взором Гончаров видел уродливые пороки нового строя, базирующегося на алчности и наживе, на эксплоатации народов, часто принимающей формы самого наглого грабежа. Пусть капитализм неизбежен как стадия, но его нельзя идеализировать — как бы утверждает Гончаров. И его «разум» не раз перевешивает его «предрассудок».
Как уже было сказано выше, пафос «Фрегата Паллада» заключался в отрицании патриархально-крепостнической замкнутости, в проповеди новой культуры, завоевывающей «компасом, заступом, циркулем и кистью» все новые и новые уголки земного шара. Гончаров гордится вкладом, который вносит в это прогрессивное дело родной ему русский народ. Он находит замечательными слова одного из якутских священников о том, что в «Сибири нет места, где бы не были русские» (VII, 489). Он славит бесстрашных русских путешественников, которые «подходили близко к полюсам, обошли берега Ледовитого моря и Северной Америки, проникали в безлюдные места, питаясь иногда бульоном из голенищ своих сапог, дрались с зверями, со стихиями — все это герои, которых имена мы знаем наизусть и будет знать потомство... Один определил склонение магнитной стрелки, тот ходил отыскивать ближайший путь в другое полушарие, а иные, не найдя ничего, просто замерзли. Но все они ходили за славой» (VII, 493).
В наши дни, когда с такой остротой стоит вопрос о приоритете русской науки, эти слова Гончарова звучат с особенной силой.
С глубоким сочувствием и симпатией рассказал Гончаров и о своих товарищах по путешествию — о матросах и офицерах, проявивших так много мужества в трудные часы шторма. «...грот-мачта зашаталась, грозя рухнуть... Ожидание было томительное, чувство тоски невыразимое. Конечно, всякий представлял, как она упадет, как положит судно на бок, пришибет... край корабля, как хлынут волны на палубу... У всякого в голове, конечно, шевелились эти мысли, но никто не говорил об этом и некогда было: надо было действовать — и действовали. Какую энергию, сметливость и присутствие духа обнаружили тут многие!» (VI, 378). Гончаров ценил эти качества мужественных русских людей, о которых он с особенным волнением думал в час своего прощания с товарищами по плаванию: «Странно однакож устроен человек: хочется на берег, а жаль покидать и фрегат! Но если бы Вы знали, что это за изящное, за благородное судно, что за люди на нем, так не удивились бы, что я скрепя сердце покидаю “Палладу”!» (VII, 409).
133
3
Б.М. Энгельгардт в своей работе о «Фрегате Паллада» показал, как мучили нашего путешественника сомнения о художественной манере будущих очерков. «Ведь он не просто путешественник, ведущий беспристрастную запись пережитого, он литератор, художник — “артист”, с которого спросят не простой отчет об испытанном, но художественное описание. Он обязан дать не беспорядочный дневник, но стройную картину, с гармоничным распределением частей и искусной выборкой материала. Задача сложная, не менее сложная, чем создание какой-нибудь повести или даже романа. Вот почему, еще никуда не уехав и ничего не увидев, он уже спрашивает себя, что и как описывать. Ему надо заранее определить свое отношение к материалу — свой художественный подход к нему: для поэтического претворения этого материала ему нужна какая-то литературная установка, литературный замысел»32.
Решая эту трудную задачу, Гончаров прежде всего отказался от мысли дать научное исследование. На протяжении всего рассказа он предупреждает своих читателей: «Удовольствуйтесь беглыми заметками не о стране, не о силах и богатстве ее, не о жителях, не об их нравах, а о том только, что мелькнуло у меня в глазах» (VI, 37). Там, где Гончарову приходилось давать чисто научный материал (таков, например, очерк «Капская колония»), он делал это неохотно, и такие экскурсы являлись самой не оригинальной по содержанию и сухой по форме частью «Фрегата Паллада». И Гончаров сам чувствует это, отсылая за цифрами и фактами о Мадере к ведомостям, таблицам и календарям (VI, 120),— к книгам Кампфера или Тунеберга (VII, 201). «Вам, — журит он своего читателя,— лень встать с покойного кресла, взять с полки книгу и прочесть, что Филиппинские острова лежат между 114 и 134 в. долг., 5 и 20 северн. шир.» и т. д. (VII, 343). «Сообщать такие сведения — не мое дело». Это указание лейтмотивом проходит через всю книгу. О Гонконге «надо написать целый торговый или политический трактат, а это не мое дело: помните уговор, чт? писать!» (VI, 360). «Если захотите знать подробнее долготу, широту места, пространство, число островов, не поленитесь сами взглянуть на карту... Помните условие... я пишу только письма к Вам о том, что вижу сам и что переживаю изо дня в день» (VII, 270). «Рассмотрите эти вопросы на досуге, в кабинете, с помощью ученых источников. Буду просто рассказывать, что вижу и слышу» (VII, 27).
Гончаров знает, что его рассказ все равно не заменит собою рассказа этнографа или океанографа, да он и не желает пробовать свои силы в этом направлении. Он путешествует и рассказывает о своем путешествии, как «артист», и все, что видит
134
на своем пути, преломляет через писательскую фантазию. «Голых фактов я сообщать не желал бы: ключ к ним не всегда подберешь, и потому поневоле придется освещать их светом воображения...» (VI, 37). Разумеется, «воображение» Гончарова не определяет собою его метода, но оно является важным его элементом. Гончаров стремится создать художественно написанные очерки о путешествии, легкие, непринужденные, при всей точности своего рассказа. Именно так советует он писать своему другу И.И. Льховскому, отправлявшемуся в длительную морскую поездку: «... у Вас настоящий взгляд, приправленный юмором, умным и умеренным поклонением красоте и тонкая и оригинальная наблюдательность дадут новый колорит Вашим запискам. Но давайте полную свободу шутке, простор болтовне даже в серьезных предметах и, ради бога, избегайте определений или важничанья. Под лучами вашего юмора китайцы, японцы, гиляки, наши матросы — все заблещут ново, тепло и занимательно... Абандон, полная свобода — вот что будут читать и поглощать»33. Это письмо, написанное 2 апреля 1859 г., то есть уже после выхода в свет «Фрегата Паллада» отдельным изданием, содержит в себе всю поэтику жанра путешествия, как Гончаров представлял ее себе.
То же самое пишет он и в неопубликованных письмах к литературным знакомым и друзьям. В письме к Каткову от 21 апреля 1857 г. мы читаем: «Особенно легко напасть на мои записки: там я не спроста, как думают, а умышленно, иногда даже с трудом, избегал фактической стороны и ловил только артистическую, потому что писал для большинства, а не для академии. И это не хотят понять — с умыслом или без умысла— не знаю»34. А.Н. Майкову, ездившему в 1859 г. по Средиземному морю, он советует: «Жалею очень, что Вы не пишете записок вояжа, а надо. Читая теперь Ваше письмо, с этим свободно-играющим настроением, приправленное юмором, мыслью и легким изложением, я с досадой думаю, да от чего же он не пишет так о море, о моряках, о корвете, о берегах, встречах, о самых этих видах, которые он ругает? Ведь это и нужно; порой навернулось бы серьезное замечание, трогательный звук, игривый мотив — потом округлять бы эти письма — вот и статьи. Пусть бы писали Вы письма ко всем вдруг или по очереди — и не тратили бы в частных письмах драгоценных заметок, например, в роде описания бегавшего от Вас аббата в Палермо и т. п. А сколько бы в промежутках этих заметок мелькнуло у Вас видов, силуэтов разных лиц, наши моряки в чужой стране — все, все! Мало ли! Посмотрите, мертвый зять Плетнева, Лакиер, выписал все из Банкрофта и тот успел! Помните, что моя Паллада — уже напечатанная по журналам — почти вся разошлась. Пишите же и скорей; схваченные наблюдения тотчас
135
записывайте, а то простынут и тут обделывайте путевую записку из всякой стоянки, даже двухдневной»35-36.
Итак, вот поэтика путешествия как литературного жанра: оно должно основываться на «натуре» и больше всего на оригинальном наблюдении повседневных нравов. Оно должно быть ярким по своему колориту, приправлено юмором, легким и живым по изложению, чуждым какого-либо педантизма, почти болтовней о серьезных предметах. Именно в таком непринужденном тоне писал Гончаров свои путевые записки. О нем дает представление уже самый шутливый и в высшей степени непринужденный зачин, несколько пародирующий чувствительные «Письма русского путешественника». Заметим, что Гончаров хорошо знал это произведение Карамзина — в своих записках он несколько раз ссылается на те или иные наблюдения его об Англии. Но тон повествования здесь с самого начала иной, гораздо более реалистический. Карамзин начинает свой рассказ скорбным восклицанием: «Расстался я с вами, мои милые, расстался!» Ему сразу становится чрезмерно грустно. Он восклицает: «Простите! Дай бог вам утешений!» Все оставленное является ему «в таком трогательном виде». Как отличен от этого тона гончаровский! Тема письма, не полученного его петербургскими друзьями, разрабатывается им без каких-либо сентиментальных воздыханий. Письмо, — поучает Гончаров друзей, — «есть заветный предмет, который проходит через тысячи рук, по железным и другим дорогам, по океанам, из полушария в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он умер или сам воротился туда же... Но теперь поздно производить следствие о таких пустяках: лучше вновь написать, если только это нужно...» (VI, 1).
Чрезвычайно интересно проследить разговор путешественника с «умной барыней». У Карамзина это было бы, конечно, чувствительной встречей двух любящих друг друга душ. Как иронически и пародийно развивает ту же тему Гончаров: «“Я понял бы ваши слезы, если б это были слезы зависти”, сказал я; “если б вам было жаль, что на мою, а не на вашу долю, выпадает быть там, где из нас почти никто не бывает, видеть чудеса, о которых здесь и мечтать трудно, что мне открывается вся великая книга, из которой едва кое-кому удается прочесть первую страницу...” Я говорил ей хорошим слогом. — “Полноте, сказала она печально: — я знаю все; но какою ценою достается вам читать эту книгу? Подумайте, что ожидает вас, чего вы натерпитесь, сколько шансов не воротится!.. Мне жаль вас, вашей участи, оттого я и плачу. Впрочем, вы не верите слезам, прибавила она — но я плачу не для вас: мне просто плачется”» (VI, 3). Важный, выдержанный в «хорошем слоге» разговор
136
об участи путешественника неожиданно завершается здесь острой и сугубо прозаической концовкой!
В центре «Фрегата Паллада» находится образ путешественника. Как он отличен от того образа, который все еще оставался классическим на всем протяжении первой половины прошлого века — от путешественника Карамзина. Тот восторжен и чувствителен; этот — спокоен, ироничен. Это сам Гончаров, который пишет из Сингапура Юнии Дмитриевне, женщине, которая ему давно нравилась: «Только в таком влажном, проникающем организм, раздражающем нервы воздухе и можно выдумать Сакунталу. Вот где бы делать любовь-то, в этом отечестве ядовитых перцев. Ах, Ю[нинь]ка, друг мой, зачем вы не здесь теперь; мы бы предались индийской любви, и Ваше 19-летнее упорное сопротивление пало бы перед силой палящих лучей здешнего солнца, перед теплой сыростью воздуха, перед жгучестью крепкого перцу»37. Эта шутка вполне в духе Гончарова: словно для того, чтобы Юнинька не слишком поверила в его сожаление, путешественник наш говорит о солнце и о перце одновременно. Именно такова его всегдашняя манера во «Фрегате Паллада».
Наш путешественник подтрунивает над своей чрезмерной боязливостью. «Подали холодную закуску. А. А. Б. угощал меня. — Извините, горячего у нас ничего нет, сказал он: — все огни потушены. Порох принимаем. — Порох? а много его здесь? осведомился я с большим участием. — Пудов пятьсот приняли: остается еще принять пудов триста. — А где он у вас лежит? — еще с большим участием спросил я. — Да вот здесь, сказал он, указывая на пол: — под вами. — Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит 500 пудов пороху и что в эту минуту вся “авральная работа” сосредоточена на том, чтобы подложить еще пудов триста. — Это хорошо, что огни потушены, похвалил я за предусмотрительность» (VI, 19).
Карамзин в этом случае, вероятно, разделил бы эмоции Гончарова, но умолчал бы о них в своем рассказе. Романтик рассказал бы о порохе, выставляя на первый план собственную неустрашимость. Гончаров не выносит романтической приподнятости и идеализации даже в отношении своей собственной персоны. Он с иронией говорит о своих слабостях — о «чувстве раскаянья: зачем поехал» и о благодарственных молениях небу по поводу того, что в невыносимую жару он, Гончаров, не едет верхом, а сидит в комфортабельной коляске. Он не скрывает того, что является врагом обедов на траве, где хлеб с песком или чай с букашками (VI, 386). Он повествует о том, что в якутской юрте ворочался с боку на бок: «кажется тут не одни тараканы» (VII, 451). Он, наконец, отказывается смотреть
137
шторм на море, заявив: «Безобразие, беспорядок!» (VI, 306). Никогда еще в литературе о путешествиях не было столь «обыкновенного» героя, чуждого какой бы то ни было романтизации.
По верной характеристике Д.О. Заславского, «в пространных очерках Гончарова нет... ни одного подвига, нет ни одного героя и в сущности нет даже ни одного увлекательного приключения». Здесь «нет вымысла, но нет и полной правды. И это не только от цензурного запрета, но и от литературных свойств самого Гончарова. Он тщательно избегает в своих очерках неприятных и сильных впечатлений. ... А между тем плавание было во многих отношениях героическим и были среди команды на корабле смелые и отважные люди, интересные люди. Этого Гончаров не видел. По складу своей художественной индивидуальности он в необыкновенном старательно разыскивает обыкновенное»38.
4
Охарактеризуем различные стороны стиля «Фрегата Паллада». Это произведение отличается особенным богатством внефабульных компонентов — размышлений и описаний. Гончаров останавливает свой рассказ, отвлекается в сторону от него — припомним, например, его пространное рассуждение о дружбе, столь разительно противостоящее сентиментальным воззрениям на этот счет Карамзина (VI, 39-41). Тон его объяснений непринужденный: «Одна молодая испанка... Но ведь это я все узнал не дорогой к трактиру, а после: зачем же забегать? Расскажу, когда дойдет очередь, если... не забуду» (VII, 282).
Большую роль в очерках играют пейзажи. Гончаров рисует их со всем искусством словесной живописи. Его пейзаж постоянно согрет эмоциями путешественника — во время жары он словно чувствует «чье-то близкое, горячее дыхание на лице», его тяготит это «вечное безмолвие неизмеримой водяной пустыни», его охватывают счастливые небывалые грезы. Южная ночь кажется ему «таинственной, прекрасной красавицей под черной дымкой», море — ужасным врагом, опасность которого «узнаешь только, когда раздается его страшный свист». Эмоциональная окраска пейзажа у Гончарова сочетается с его живописью.
Гончаров часто сравнивает расстилающиеся перед ним виды с диорамой или панорамой, полной игры света (напр., VI, 103; VII, 218); он любуется перспективой и прекрасно ее описывает (VII, 10, 75, и др.). Говорит ли путешественник о душно-сладкой долгой ночи в тропиках, или о тропическом ливне, во время которого «небо как будто покрылось простыней»,
138
или о филиппинской жаре — он всюду заставляет читателя почти зрительно воспринимать нарисованную им картину. Особенно пластичны морские пейзажи «Фрегата Паллада» — шторм в Бискайском заливе, прибой волн о каменную гряду Ликейских островов и многое другое. Эти пейзажи отличаются разнообразием световой гаммы — синий цвет моря в тропиках, тонкие и прозрачные узоры в золотой атмосфере (игра облаков), черные силуэты пиков и лесов, серебряные нити лучистых звезд. Гончаров посещает южное полушарие, где дневной ослепительный солнечный блеск, где «небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто синее, словом, кто более понравится путешественнику» (VII, 1), где на небе собраны «аристократы обоих полушарий» (VII, 273), где необыкновенны переливы вечернего света, где волны сверкают, как горящие угли, а воздух, как пламя и т. д.
Искусство, с каким Гончаров рисует тропический пейзаж, с наибольшей полнотой раскрылось в изображении заката и наступления темноты в южной части Атлантики. В этом пространном, на несколько страниц растянувшемся ландшафте, Гончаров вступил в соревнование с величайшими мастерами пейзажной живописи (VI, 147-152). Однако сам автор не отдается во власть этой экзотике южных стран и морей: он изображает ее как реалист, прекрасно понимая, что даже и в его предельно точном воспроизведении она все же покажется его друзьям невероятной: «Вы посмеетесь над этим сказочным ландшафтом... Но когда увидите оригинал, тогда посмеетесь только бессилию картинки сделать что-нибудь похожее на действительность» (VII, 236).
Однако то пресыщение путешествием и та тоска по родине, которую Гончаров испытывал уже с конца 1853 г., проявились и в его отношении к южной экзотике. Он восклицает: «Ах, если б всегда и везде такова природа, так же горяча и так величаво и глубоко покойна!» (VI, 150). Но этого нет, и Гончарову мало-помалу надоедает однообразие тропической экзотики. «И круглый год так, круглый год — подумайте! Те же картины, то же небо, вода, жар!» (VI, 339). Подобные признания у нашего путешественника нередки: «Как ни приятно любоваться на страстную улыбку красавицы с влажными глазами... Но видеть перед собой только это лицо и никогда не видеть на нем ни заботы, ни мысли, ни стыдливого румянца, ни печали — устанешь и любоваться» (VI, 339). Писателя начинает вдруг тянуть на север к тем петербургским ночам, когда «небо захочет будто бы стемнеть, да вдруг опять засветлеет» (VII, 274). Он жалуется: «Где это видано на Руси, чтоб не было ни одного садика и палисадника, чтобы зелень, если не яблонь и груш, так хоть берез и акаций не осеняла домов и заборов» (VII, 468).
139
Характерно, что при виде пламенного южного заката Гончаров «вспомнил косвенные, бледные лучи, потухающие на березах и соснах, остывшие с последним лучом нивы, влажный пар засыпающих полей, бледный след заката на небе, борьбу дремоты с дрожью в сумерки и мертвый сон в ночи усталого человека — и мне вдруг захотелось туда, в ту милую страну, где... похолоднее» (VI, 358; ср. VII, 80).
Во время своего путешествия Гончаров внимательно вглядывался в бытовой уклад, который он наблюдал, притом в самые интимные и патриархальные стороны этого уклада. Он не любил ходить по музеям, но с исключительной охотой созерцал движение людей на улицах Лондона. Как холоден Гончаров, в сущности, к готике Вестминстерского аббатства39 и как интересны для него жанровые сценки. Наскоро осмотрев «дворцы, парки, скверы, биржу», наш путешественник «все остальное время жил по-своему» (VI, 47).
С какой выразительностью изображен Гончаровым быт фрегата — общее убранство корабля, авральная работа, сон в качку, обед в кают-компании, просушивание промокших после бури вещей, шкуна на мели; как живо и колоритно рассказан им эпизод поимки акулы (VII, 359). И на берегу ему нравится наблюдать картины повседневного быта местного населения; «без всяких прикрас, в натуре» дана, например, зарисовка китайского базара, где все «варится, жарится, печется, кипит, трещит и теплым, пахучим паром разносится повсюду» (VII, 137).
Эта бытопись отражается и в языке, каким написан «Фрегат Паллада», и прежде всего в его исключительно живописных и выразительных сравнениях. Горы, покрытые ощетинившимся лесом, напоминают путешественнику две головы с взъерошенными волосами. Дома, «белеющие у самой подошвы горы, как будто крошки сахара или отвалившейся откуда-то штукатурки» (VI, 103). Облако, «тонкое и прозрачное, как кисея», и облако, которое «плотно, как парик, лезло на вершину», «волны, как стадо преследуемых животных»; море «коричнево-зеленоватое, как ботвинья»; целая группа островов и камней, «в роде знаков препинания»; глаза, «черные, как деготь»; негритянка, «черная, как поношенный атлас»; говор человека, похожий «на тихое и ровное переливание из бутылки в бутылку жидкости»; мужчины и дети, которые торчат в битком набитой фуре, «как сверхкомплектные поленья в возах с дровами»; каюта шкипера, по черноте и беспорядку напоминающая лисятник; парусное судно, похожее на старую кокетку40 — сколько во «Фрегате Паллада» этих сравнений, всегда остроумных и выразительных!
Этими же свойствами отличается и язык гончаровских очерков. «В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю;
140
как и что делают, как веселятся, едят, пьют; слежу за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка...» (VI, 46). Нашего путешественника интересуют вопросы филологии (напр., происхождение слова бушмен), язык книги того или иного путешественника или ученого.
Большую роль играют здесь и профессионализмы, выражения русского морского словаря: Гончарову и после путешествия «будет казаться, что мебель надо “принайтовить”, окна не закрывать ставнями, а “задраить”» (VI, 65). «Боже вас сохрани сказать когда-нибудь при моряке, что вы на корабле приехали: “пришли, а не приехали”» (VII, 535). Внимание писателя привлекает к себе своеобразие этого морского языка (VII, 535-537), речь русских матросов, в частности их склонность к так называемой народной этимологии: «шильник» вместо «шиллинг», «омач» вместо «how much» (VI, 347), «разведенция» вместо «резиденция» (VII, 514). Гончаровская речь богата диалектизмами в описаниях им Сибири (VII, 407, 427, 466, 503, 511, 596 и др.). Он детально характеризует язык якутов (см., напр., VII, 469, 490), речь ликейцев, бушменов, оттеняет особенности интонации голоса (VII, 325). Стремление к наибольшей колоритности речи характеризует Гончарова и тогда, когда он изображает Фаддеева: «На вот, ваше благородие, мойся, скорее, чтоб не застали, да не спросили, где взял, а я пока достану тебе полотенце рожу вытереть». И самый гончаровский язык отличается живой разговорностью: англичане возятся с своим умершим дюком, люди гомозятся за работой, матросу досталось два порядочные туза и т. д. В речи Гончарова часто употребляются русские народные пословицы (см., напр., VI, 51, 123; VII, 63, 69, 376, 438, 556 и мн. др.41).
Вообще язык «Фрегата Паллада» «нетороплив, ладно и крепко скроен по лучшим образцам русской народной речи»42.
«Фрегат Паллада» овеян юмором, который наш путешественник всегда ценил (VI, 227, 261; VII, 544) и которым он сам мастерски владел. Шире всего распространена здесь шутка — о ящичке, которого уже коснулась «разрушительная десница Фаддеева», о рачительном и в то же время необычайно обидчивом П. А. Т., заведующем пропитанием офицеров; об обещаниях слуг в Капштадте, которые ими никогда не исполняются и т. д. Русский путешественник «сбирается куда-нибудь на богомолье... по 10 раз кидается в объятия родных и друзей, закусывает, присаживается». Сам Гончаров «карабкается» на кровать в южно-африканской гостинице, сильно смахивающую на катафалк. Обожженный в тропиках матрос жалуется: «В Тамбове... бывало, целый день на солнце сидишь... ничего. А здесь... солнце-то словно пластырь». Путешественник, наслушавшийся советов запастись мехами из-за свирепствующих
141
в Восточной Сибири холодов, рассказывает: «Вот теперь у меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать все это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает» (VII, 474). Все эти образцы мягкого и вместе с тем «лукавого»43, подлинно гончаровского юмора увенчиваются великолепной картиной сна, пробуждения и деловых занятий патриархального русского помещика.
«Аргонавт, меняющий ежемесячно климаты, небеса, моря, государства», Гончаров путешествовал, постоянно думая о своей родине, непрерывно ощущая кровную связь с нею. «Да, путешествовать с наслаждением и с пользой — значит пожить в стране и хоть немного слить свою жизнь с жизнью народа, который хочешь узнать. Тут непременно проведешь параллель, которая и есть искомый результат путешествия» (VI, 46). Именно так странствовал Гончаров, говоривший: «Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее!» (VI, 79). «Почва» родины всегда сопровождает Гончарова хотя бы в воспоминаниях. Как и Гоголь, Гончаров думает о своей отчизне «из прекрасного далека». Все на чужой стороне напоминает ему родину.
5
«Фрегат Паллада» имел шумный успех у современной ему критики и читателей, в общем высоко оценивших идейно-художественное новаторство Гончарова. Отрицательную оценку высказал только рецензент «Молвы», который обвинял русского путешественника в узости кругозора. «Редкий из русских писателей имел такое широкое поле для наблюдений; редкий мог объехать полмира, соприкасаться с разными цивилизациями, обычаями, нравами. Карамзин и Фонвизин объехали только часть Европы, не имея ни тех средств, ни времени, какими воспользовался г. Гончаров, а между тем сколькими интересными подробностями они нас подарили!» Не таков «Фрегат Паллада» — автор смотрел только на то, что само подвертывалось ему на глаза. «Наблюдательность его обнаружилась более всего по части гастрономической». Рецензент считал, что очерки Гончарова не имеют общественной ценности, что они посвящены «пустякам личной жизни его автора». «Ни одна шишка, полученная им при качке, ни одна рана, нанесенная москитами, ни голод, ни холод — ничего не забыто! Чего только не перенес
142
путешественник для пользы науки! Хорошо еще, что г. Гончаров не трусливого десятка!.. А между тем много таланта истрачено на эти пустяки! Рассказ везде жив и увлекателен; незаметно прочтете вы книгу, но повторить чтения не захотите, потому что, несмотря на ловко обрисованные картины природы, существенного, относящегося к посещенным автором странам, вы почти не встретите. Правда, он сам, чувствуя это, говорит, что писал для друзей, что описывал только то, что видел; пусть же друзья и восхищались бы этим! Зачем же было печатать, да еще назначать баснословную цену за свое произведение»44.
Эта придирчивая оценка осталась, однако, одинокой в критической литературе о «Фрегате Паллада». «Морской сборник» указывал, что Гончаров «понимает морскую жизнь, он сочувствует морякам; но он не входит в подробности морского быта, он не разделяет и не может разделить всех тех идей, которые служат основанием характера службы или, лучше сказать, ремесла моряков; его отдельные картины из морской жизни прекрасны, художественны, — прекрасны, художественны и полны, но они не связаны общей, все проникающей мыслию человека, принадлежащего ремеслу». Несмотря на это, журнал отмечал мастерство образов моряков: Фаддеева «читатель... знает, как будто бы сам несколько лет сряду служил с ним»;, также удачно изображены «дед» или П. А. Т., личность которого рецензент находил «в высшей степени типичной»45.
«Отечественные записки» отмечали, что «никакая литературная форма не представляет столько средств высказаться таланту автора, его образованности, его взгляду на вещи, как путешествие...» Конечно, этот жанр труден: «как часто под покровом наблюдательности скользит книжность, под спудом учености видна безразличная начитанность и больше ничего Не так у г. Гончарова...» Автор рецензии, Дудышкин, считал, что Гончаров преимущественно художник. «Кто хочет знать другую сторону тех стран, которые я видел (думает автор), пусть читает ученых... Я описываю то, что меня поражает, что на меня действует». Автор «Фрегата Паллада», продолжает Дудышкин, мастерски собирает «мелкие черты»; они так характеристичны, что дают возможность сделать весьма правдоподобные выводы. Журнал оправдывал Гончарова от обвинений в беглости наблюдений: «нужно скорее удивляться тому, как мог г. Гончаров в такое короткое время заметить столько»46. «Конечно, — писали «СПб. Ведомости», — он рассказывает только то, что видел, а видел он, если хотите, не слишком много... однакож и виденного автором достаточно для возбуждения интереса в читателях, потому что здесь всякая частность, даже мелочь, чрезвычайно любопытна». Газета особенно ценила то, что Гончаров старается разгадать внутренний смысл жизни
143
описываемой им страны: «В его рассказе много жизни, рельефности и неподдельного юмора», искусства увлекательного рассказа47.
Сочувственно оценил «Фрегат Паллада» и критик «Библиотеки для чтения», В. Кеневич. Правда, он винил Гончарова в слабом внимании к социально-экономической жизни, что, по его мнению, проявилось при описании Гончаровым табачной фабрики в Манилле: «... как живут эти восемь-десять тысяч, что получают, что вырабатывают, какова их судьба, трудно или легко им жить на свете. К сожалению, автору некогда было входить в такие расспросы». Кеневичу казалось, что туземный человек в описании Гончарова почти всегда заслонен чем-нибудь посторонним. Исключение составляли заметки Гончарова о Японии, в которых «везде человек на первом плане, и везде перед вами, как живой, стоит, ласковый, изнеженный, но вместе с тем смышленный и хитрый японец в своих вечных кофтах, халатах и юбках, с своими неизменными хи-хи-хи, хи-хи-хи, поклонами и приседаниями, до того поразительный, что вы непременно увидите его во сне». Вообще «заметки о Японии гораздо выше всех других заметок г. Гончарова и более всех их удовлетворяют современным требованиям...» Высоко оценил рецензент и такие художественные достоинства «Фрегата Паллада», как его спокойствие, сдержанную умеренность, тонкую наблюдательность, художественный такт48.
Если все названные выше журналы ограничивались одной, по преимуществу художественной оценкой «Фрегата Паллада», то Дружинин попытался использовать произведение Гончарова в полемике против ненавистной ему «отрицательной критики» революционно-демократического лагеря. По мнению критика, Гончарова не заразила «лихорадка туриста», не воспламенила его «любовью ко всему яркому и поразительному». Дружинин видит в Гончарове «положительного» писателя. «Всякое уклонение от мирных отношений к окружающей его действительности, всякая уступка моде или прихотям отрицательной критики, всякое колебание в виду не вполне сознанной цели только могут повредить будущности г. Гончарова как писателя. Он должен помнить, что по отношению своему к действительности он опередил едва ли не всех своих товарищей».
Эти строки имели совершенно определенный и глубоко полемический смысл. Дружинин даже в бытность свою в «Современнике» деятельно боролся против отрицательного, «гоголевского» направления за «положительное», истоки которого он видел в творчестве Пушкина. «Фрегат Паллада» пленял Дружинина именно тем, что в нем якобы не было отрицания, сатиры, тем, что в нем — как ему казалось — есть одна любовь к безыскусственному быту. Именно этого и требовал Дружинин
144
от положительного художника. Пусть же, — говорил он, — Гончаров «без всякой задней мысли, радостно погружается в затишье столичной и провинциальной прозы; пусть он истолковывает нам поэзию крошечных городков, ровных полей и сонных вод нашего родного края». Эти советы были естественны в устах виднейшего представителя так называемой эстетической критики, идеолога «чистого искусства»: «поэзия сонных вод» устраивала его неизмеримо больше, чем критика существующего строя. Вот почему Дружинин возносил на пьедестал мнимую «безмятежность» Гончарова: «В наше время, когда еще отрицательная критика имеет силу в литературе, писатель, написавший “Сон Обломова”, будто совестится признаться перед ценителями, что безмятежные картины нашей русской жизни влекут его к себе с непреодолимою силою. Но пройдет еще немного времени и г. Гончаров, сознав всю свою силу, забудет и о старой критике, и о духе отрицания, и о художественных парадоксах. Нашему поэту необходимо поближе познакомиться с собственным направлением, признать законность своей артистической самостоятельности и затем сделаться истинным художником... с полной верой в свое признание»49.
Эта статья Дружинина объявила Гончарова одним из виднейших участников «положительного направления» в русской литературе. Поход этот не увенчался успехом, хотя сам Гончаров как будто бы обнаруживал на первых порах симпатии к «эстетической критике» Дружинина. Однако, как мы увидим в следующей главе этой работы, пути автора «Обломова» и Дружинина как критика этого романа (на этот раз на страницах «Библиотеки для чтения») — резко разошлись.
Критики демократического и революционно-демократического лагеря дали «Фрегату Паллада» положительную оценку. Н.А. Добролюбов оттенил значение этой книги в краткой рецензии, в которой он указал, в частности, на доступность гончаровского повествования и на то, что «голос поэта, эпического романиста постоянно слышится в рассказе путешественника»50. Более пространной была рецензия Д.И. Писарева, указавшего, что «на книгу г. Гончарова должно смотреть не как на путешествие, но как на чисто художественное произведение... В его путевых очерках мало научных данных, в них нет новых исследований, нет даже подробного описания земель и городов, которые видел г. Гончаров; вместо этого читатель находит ряд картин, набросанных смелою кистью, поражающих своею свежестью, законченностью и оригинальностью». Писарев считал особым достоинством «Фрегата Паллада» то, что «тончайшие особенности различных национальностей» охарактеризованы здесь в своей индивидуальной конкретной форме: «японские переводчики и сановники... представляют тип японцев, но
145
каждая отдельная личность живет своей жизнью, имеет свои личные общечеловеческие свойства и, сохраняя национальную физиономию, резко отличается от своих единоплеменников»51.
Шли годы, но популярность гончаровского путешествия не уменьшалась. Эту, написанную «без плана» книгу уподобляли тропинке, вьющейся по тропическому лесу, в холмистой местности: «далеко вперед не видно, не знаешь, на что наткнешься, но все богато и благоуханно: на каждом шагу пленительные сюрпризы, негаданные обороты, новые образы, новые краски... Есть нечто тропическое в этом богатстве картин, в этой неистощимой гибкости языка, в этом, повидимому, небрежном и как бы случайном творчестве, которое так и сыплет образами и красками...» «Я, — признавался рецензент, — читаю “Фрегат Паллада”, как пьяница пьет вино, запоем, без меры; я могу начинать с середины, с последней главы... я разбрасываюсь, я капризно выбираю то Сингапур, то Восточную Сибирь, то эпизод с пойманною акулой, то обед у японцев, то картину августинского монастыря в Манилле, то фигуры русских матросов, заброшенных судьбою на далекий юг; словом, я отношусь к “Фрегату Паллада”, как сибарит к изысканному наслаждению... Отчего у нас, людей семидесятых годов, нет этого спокойного глаза, легко улавливающего характерные выпуклости предметов, нет этого изящного пера, свободно передающего впечатления?»52.
30 октября 1856 г. Гончаров «взял на себя смелость» представить В.И. Мусиной-Пушкиной «Русских в Японии», «сочинение скучное и неважное, без поэзии, без героев и героинь», как он его аттестовал в этом еще не опубликованном письме53. Однако читатели «Фрегата Паллада» оказались о нем иного мнения. 2 декабря 1856 г. Е. Колбасин сообщил Тургеневу: «В “Русском вестнике” дела идут отлично... Гончаров поместил в этой книжке отрывок из своих путевых записок “От Капштадта до мыса Лизарда”, очень хороший отрывок...»54. То, что издание имело успех, удостоверял и сам Гончаров в вышеприведенном письме к И.И. Льховскому. «Письма эти, — говорил Г.Н. Потанин, — были так живы и увлекательны, что их читали все нарасхват, а когда в целом было напечатано путешествие Гончарова, так “Палладу” раскупили... чуть не в месяц, и через год потребовалось второе издание»55. При жизни Гончарова «Фрегат Паллада» выдержал семь отдельных изданий и быстро сделался классическим чтением для юношества. Сам Гончаров, очень неохотно переиздававший свои романы, делал исключение для «Фрегата Паллада», поскольку «путешествия в дальние концы мира имеют вообще привилегию держаться долее других книг» (VIII, 201). С удовольствием вспоминая проделанное им путешествие (которое он одно время предполагал продолжить
146
до Северной Америки!), Гончаров, как мы знаем, возвращался к этой теме и печатно (в «Складчине» и «Русском обозрении»), и устно, в своих беседах с друзьями. Н.И. Барсову Гончаров, уже будучи стариком, «рассказывал, главным образом о своих путешествиях, о виденном и слышанном, о японцах и сибирских нравах. Я никогда не слыхал такого прекрасного рассказчика, он рисовал ряд живых картин, то смешных и забавных, то серьезных и важных, пересыпая их то шутками и каламбурами, то совместными с собеседниками рассуждениями»56.
6
«Фрегат Паллада» по своему жанру сходен был с рядом путешествий, печатавшихся в 40-60-е годы и в значительной своей части известных Гончарову. На это указывала и критика. «Несколько лет назад, мы читали описание “Путешествия в Китай” г. Ковалевского и его же “Путешествие в Африку”, читали “Путешествие по Италии” г. Яковлева; еще прежде читали “Письма об Испании” г. Боткина»57. «...путешествие г-на Гончарова по манере рассказа и по интересу напоминает вышедшее за несколько лет перед сим путешествие в Китай г-на Ковалевского, и мы уверены, что эта книга будет иметь такой же успех»58. В действительности, однако, успех «Фрегата Паллада» далеко превысил успех этих книг, и это было естественно, так как Гончаров был не только внимательным наблюдателем, но и первоклассным художником-очеркистом.
Сравнение очерков Гончарова с аналогичными им книгами приводит к интересным выводам. А. Вышеславцев выпустил в 1862 г. «Очерки пером и карандашом из кругосветного плавания в 1857-1860 годах». Он плавал мимо Мадеры, останавливался в Кашптадте и огибал мыс Доброй Надежды, то-есть проделал примерно тот же маршрут, что автор «Фрегата Паллада». По своему стилю очерки эти явно продолжают гончаровскую традицию: научный материал в них постоянно сочетается с рассказом о личных переживаниях путешественника59. Уступая Гончарову в искусстве описания, Вышеславцев вместе с тем старается придать им максимальную живописность, заботится о жанровых картинах быта туземцев, хотя дает их реже, чем автор «Фрегата Паллада».
Совершенно эпигонский характер имеют путевые записки Д.В. Григоровича «Корабль Ретвизан», которые начали печататься в журналах с 1859 года. Григорович объехал на русском военном корабле вокруг Европы, был в Англии и Франции. Познавательная ценность его очерков не идет ни в какое сравнение с ценностью «Фрегата Паллада»: Григорович неизмеримо слабее интересуется бытом русского корабля, и выведенные
147
им образы офицеров и матросов с трудом отличишь друг от друга. Побывав в Лондоне и в Париже, он почти никак не охарактеризовал национального своеобразия этих обеих европейских столиц. Более внимателен оказался Григорович к быту Парижа, который, однако, изобразил исключительно поверхностно. Из очерков его мы узнаём, как фланируют парижане по улицам, что они едят в ресторанах, как они одеваются; но дальше этих чисто бытовых описаний наш рассказчик не идет. Постоянно торопящийся Григорович мало обращает внимания на природу, язык его сух, не отличается и малой долей гончаровской выразительности.
Новым шагом вперед является «Фрегат Паллада» и по сравнению с такими замечательными записками о проделанном путешествии, как «Письма об Испании» В.П. Боткина. Их автор путешествовал в 1845 г., напечатав вскоре свои очерки в «Современнике» Некрасова. Встречены они были хорошо — положительную оценку им дал еще Белинский60. Боткин напечатал свои «Письма об Испании» отдельным изданием в 1857 г., не подвергая их какой-либо переработке. Научно-популяризаторская ценность этого сочинения несомненна: Боткин опирается на научные сочинения об Испании и современную его путешествию прессу; он внимательно наблюдает жизнь этой страны, интересуясь ее географией и историей, а также политической борьбой. Впрочем, его очерки страдают отсутствием экономического анализа. В этом плане особенно любопытно утверждение Боткина, что в «Испании никто, кроме офранцуженного среднего сословия, не старается стать выше своего звания»; именно по этой причине «наука, искусство, промышленность, торговля — все, что служит степенью для честолюбия людского, находится здесь в таком небрежении»61.
В первом томе «Фрегата Паллада» Гончаров отозвался о Боткине, как об «эпикурейце», который «умно и изящно» путешествовал по Испании» (VI, 100). Он был прав: очерки Боткина в самом деле насыщены эпикуреизмом.
Боткин прокладывает дорогу Гончарову непринужденным тоном своих путевых записок, в которых «личное» постоянно смешивается с картинами испанской жизни. Описание Боткиным кипящего и переливающегося всеми цветами моря или симфонии цветов в горах невольно заставляет вспомнить соответствующие ландшафты «Фрегата Паллада». Однако Боткин больше, чем Гончаров, склонен к восторженному романтизму. «Солнце давно скрылось за горами, Гренада, равнина, лежит в сером сумраке, а снеговой порог Сиерры горит еще лиловым сиянием, и чем выше, тем ярче и багровее; вон на самой вершине сверкнуло оно последним, алым лучом... да нет! этой красоты нельзя передать, и все, что я здесь пишу, есть не более, как
148
пустые фразы; да и возможно ли отчетливо описывать то, чем душа бывает счастлива! Описывать можно только тогда, когда счастье сделается воспоминанием. Минута блаженства есть минута немая. Представьте же себе, что эта минута длится для меня здесь вот уже три недели. В голове у меня нет ни мыслей, ни планов, ни желаний: словом, я не чувствую своей головы; я ни о чем, таки совершенно ни о чем, не думаю; но если бы вы знали, какую полноту чувствую я в груди, как мне хорошо дышать... Мне кажется, я растение, которое из душной, темной комнаты вынесли на солнце: я тихо, медленно вдыхаю в себя воздух, часа по два сижу где-нибудь над ручьем и слушаю, как он журчит, или засматриваюсь, как струйка фонтана падает в чашу. Ну что, если б вся жизнь прошла в таком счастьи!»
Эта восторженная тирада, заключающая собою «Письма из Испании» Боткина, была бы невозможна в устах Гончарова. Он не потерпел бы такого романтического восторга, такого безудержного пафоса и непременно постарался бы обратить в шутку и разговор о блаженстве, и сравнение себя с растением, так, чтобы они уже не вызывали непредвиденной улыбки на лице читателей.
«Фрегат Паллада» сыграл значительную роль в развитии художественного творчества Гончарова и прежде всего в его работе над «Обломовым». Характерно, что в своем письме к Языковым от 3 ноября 1852 г. Гончаров, между прочим, говорил: «Я бы написал о миллионе тех мелких неудобств, которыми сопровождается вступление мое на чужие берега, но я не отчаиваюсь написать когда-нибудь главу под названием “Путешествие Обломова”: там постараюсь изобразить, что значит для русского человека самому лазить в чемодан, знать, где что лежит, заботиться о багаже и по десять раз в час приходить в отчаяние, вздыхая по матушке России, о Филиппе и т. п. Все это происходит со мной и со всеми, я думаю, кто хоть немножко не в черном теле вырос»62.
Это признание в высшей степени примечательно, как свидетельство того, что Гончаров действительно думал во время своего путешествия об образе «И. Обломова», который должен был написать чуть ли не двенадцатитомное путешествие «с планами, чертежами, картой японских берегов» и т. д. (Майковым, 30 ноября 1852 г.). Правда, в конце концов этот замысел реализации не получил: Гончаров понял, что его герой не способен не только писать о путешествии, но и путешествовать. Илья Ильич, как мы знаем, удовольствовался подготовкой к путешествию, но не сделал из Петербурга ни шага. Однако самый отказ от реализации первоначального замысла свидетельствует о том, что Гончаров во время плавания глубоко проник
149
в психологию своего героя, вполне уяснив себе беспредельность его инерции.
Значение «Фрегата Паллада» для «Обломова» сказалось и в отчетливой постановке Гончаровым-путешественником проблемы двух культур — капиталистической и феодальной. В этом плане особенно характерна параллель в первой главе первого тома «Фрегата Паллада». Гончаров сопоставляет между собою новейшего англичанина и «патриархального русского помещика».
С исключительным остроумием рисует наш путешественник бездушную деловитость новейшего англичанина. Его окружают усовершенствованные вещи — будильник, «обитый мехом» ящик для ног, «машинка, которая сама делает выкладки» и проч. Но при всем богатстве комфорта, которым окружен этот продукт новейшей цивилизации, сам он бездушен, у него нет каких-либо человеческих эмоций. Совершенно иначе протекает жизнь патриархального русского помещика. Несколько страниц, ее изображающих, принадлежат к числу лучших, когда-либо написанных Гончаровым. С исключительной даже для него силою юмора воссоздает писатель картину пробуждения помещика. «Будильника нет в комнате, но есть дедовские часы: они каждый час свистеньем, хрипеньем и всхлипыванием пробуют нарушить этот сон — и все напрасно» (VI, 71). Здесь не только нет какой-либо машинки для снимания сапог, но нет и самых сапог — один из них «еще с вечера затащила в угол под диван Мимишка».
При всем этом патриархальный русский барин деловит — его не проведет хитрый приказчик; он гостеприимен, радушно встречает большую семью гостей, приехавшую к нему на восьми лошадях; он не жалеет денег для бедных. Говоря об этих качествах русского помещика, Гончаров поднимается до глубокого сочувствия. Пусть расчеты помещика в конце концов не оправдаются («не по машинке считал») — он живет «не в свое брюхо», как «новейший англичанин».
Откуда появилась у Гончарова эта неожиданно мягкая оценка помещичьей патриархальности? Всего вероятнее она возникла из его недовольства «машинками, пружинками и таблицами» капиталистической страны.
Позднее, когда перед Гончаровым уже не будет стоять вопрос об Англии и когда речь пойдет о суде над русским крепостничеством, автор «Обломова» поставит вопрос по-другому. В жизни русских бар он увидит прежде всего непробудный сон, нескончаемое чревоугодие, беспредельную нелюбовь к просвещению. Извинительные интонации, которые отчетливо прозвучали в этом месте «Фрегата Паллада», сменятся иным, гораздо более резким тоном осуждения.
150
Все это говорит нам о том, что путь Гончарова от «Фрегата Паллада» к «Обломову» содержал в себе не только развитие антикрепостнических тенденций, но одновременно и суровую критику побеждающего капитализма, что путь этот был полон глубоких внутренних противоречий.
Значение «Фрегата Паллада» для современного советского читателя состоит прежде всего в несомненной познавательной ценности этой книги. Гончаров — единственный из русских классиков, проделавший кругосветное путешествие. Он знакомит читателей с природой ряда стран, с их политическим строем и бытовым укладом. Но дело не только в познании незнакомого, а и в глубоком воспитательном значении «Фрегата Паллада». Это — книга русского путешественника. «Вместе с Гончаровым находилось на фрегате около 500 русских людей-офицеров и матросов. Об офицерах Гончаров говорит скупо и все же они остаются в памяти живыми лицами. Из матросов под мастерской кистью Гончарова сохранился и поныне, как живой, матрос Фаддеев, приставленный к нему в услужение. Гончаров пишет о Фаддееве тепло и любовно и создает привлекательный облик смышленного, лукавого, расторопного матроса-крестьянина»63. Правда, в этой книге нет и намека на угнетение матросов, на практиковавшиеся в ту пору жестокие телесные наказания, на рост демократического сознания в дореволюционном русском флоте.
«Фрегат Паллада» — серьезная книга, написанная легким, разговорным языком, полным шуток, глубокого юмора. Русский путешественник не раз «подсмеивается над собой, над неповоротливым и ленивым русским барином, попавшим в атмосферу напряженного труда, отважного риска, героической борьбы со стихией. Улыбается не раз и советский читатель при чтении этой книги, вошедшей в золотой фонд классической русской литературы»64.
151