Поиск на сайте   |  Карта сайта   |   Главная > О творчестве > Монографии > Краснощекова Е. А. Мир творчества > Глава вторая
Официальный сайт Группы по подготовке Академического полного собрания сочинений и писем И. А. Гончарова Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук
Напишите нам группа Гончарова
Официальный сайт Группы по подготовке Академического  полного собрания сочинений и писем И. А. Гончарова Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук
Официальный сайт Группы по подготовке Академического полного собрания  сочинений и писем И. А. Гончарова Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской Академии наук


ВПЕРВЫЕ В СЕТИ!!! Все иллюстрации к роману "Обломов". Смотреть >>
Фрагменты телеспектакля ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ Смотреть >>

Опубликован очерк "От Мыса Доброй Надежды до острова Явы" (Фрегат "Паллада").Читать далее >>


Опубликована книга "И.А.Гончаров в воспоминаниях современников". Л., 1969.Читать >>

Глава вторая

Е. А. Краснощекова. И. А. Гончаров: Мир творчества. Глава вторая


ГЛАВА ВТОРАЯ
ЗЕМНАЯ ВСЕЛЕННАЯ В ВОЗРАСТНЫХ
КООРДИНАТАХ («ФРЕГАТ „ПАЛЛАДА”»)

...чтобы изучать людей, нужно ли для
этого объехать всю землю? Нужно ли
для наблюдения над европейцами
побывать в Японии?

Ж.-Ж. Руссо
«Эмиль, или О воспитании»

Голых фактов я сообщать не люблю, я
стараюсь подбирать ключ к ним,
а если не нахожу, то освещаю их светом
своего воображения...

И. А. Гончаров. «Фрегат „Паллада“»

«Очерки путешествия» как художественное  произведение

Зрелое создание И. А. Гончарова, равное в этом качестве трем его романам, «Фрегат „Паллада”» представляет из себя сложное художественное единство, обладающее и особой композиционной организацией, и изысканным стилем. Сам автор не раз подчеркивал, что в описании увиденного он «неспроста, как думают, а умышленно, иногда даже с трудом, избегал фактической стороны и ловил только артистическую, потому что писал для большинства, а не для академии». И добавлял: «...этого не хотят понять — с умыслом или без умысла — не знаю»1. Четкая эстетическая задача присутствовала в этом произведении с самого начала работы и, претерпевая изменения в ее процессе, неизменно оставалась действенной до завершения труда. Возможно, в споре с многочисленными авторами «очерков путешествий», более всего озабоченных скрупулезной достоверностью передачи увиденного, Гончаров писал: «Голых фактов я сообщать не люблю, я стараюсь подбирать ключ к ним, а если не нахожу, то освещаю их светом своего воображения, может быть фальшивого и иду путем догадок там, где темно»2.

Гончаров видел во «Фрегате „Паллада”» единственную свою книгу, которая, «как роза без шипов, принесла мне самому много приятного или, лучше сказать, одно приятное, не причинив ни одного

134

огорчения»3. За этим суждением — горькая память о спорах вокруг трех его знаменитых романов. Но в судьбе «Фрегата „Паллада”» — своя драма, которая, к счастью, осталась скрытой от ее автора. Более того, сегодня видно, что он и сам внес вклад в драматический сюжет. Гончаров, видимо, отделив на склоне лет эту свою книгу от романного творчества, не посчитал нужным написать о ней практически ни в одной статье, посвященной собственным произведениям. Но зато настойчиво подчеркивал «познавательное значение» «Фрегата „Паллада”», особо рекомендуя ее для юных поколений.

Для первых критиков гончаровских «очерков путешествия» художественная природа нового произведения автора «Обыкновенной истории» и «Сна Обломова» была очевидна (рецензии А. Дружинина, С. Дудышкина, М. Де-Пуле... с живым интересом и одобрением прочитанные самим Гончаровым). Д. Писарев специально предупреждал, что на книгу «должно смотреть не как на путешествие, но как на чисто художественное произведение»4. Но уже при жизни Гончарова «книга была занесена в разряд географических сочинений, особо полезных и рекомендуемых для юношества, а критики и историки литературы снимали ее со школьных полок только для того, чтобы воспользоваться ею как биографическим материалом». «Фрегат „Паллада”» «перестала ощущаться как литературное произведение»5. Б. М. Энгельгардт поставил перед собой задачу оспорить мнение о книге как о правдивой летописи событий. Ученый сопоставил документальные материалы об экспедиции адмирала Е. Путятина с изображением похода у Гончарова, и его вывод был однозначен: действительность, представленная во «Фрегате „Паллада”», далека от реальной. «Фрегат „Паллада”» — прежде всего литературное произведение, сделанное в строго определенном литературно-художественном плане, а отнюдь не простой отчет о путешествии» (744).

Творческий сверхзамысел во «Фрегате „Паллада”»

Пафос этой книги Гончарова традиционно трактуется специалистами в рамках узколитературных. Долгая жизнь «Фрегата „Паллада”» объясняется, к примеру, тем, что перед нами одна из «выдающихся побед реализма над романтизмом, поскольку в середине 50-х годов, когда создавалось это произведение, последним оплотом уходящего романтизма оставался именно жанр „путешествий”»6. У истоков

135

подобного подхода — мнение Б. М. Энгельгардта, доказывавшего, что ядро книги — полемика с идеологией романтизма как литературного направления и «практикой» романтизма как «широкого культурного явления, социальные корни которого он (Гончаров.— Е. К.) пытался выяснить» (760) (в духе методологии 30-х годов этими корнями оказывалась помещичья идеология, которой противостоит буржуазная). Энгельгардт видел исток полемичности, определившей сам отбор впечатлений путешественника и их осмысление, в трезвой самооценке Гончарова, более конкретно: «в отчетливом понимании им недостаточности своих сил в области „повышенной прозы”» (747), которая более всего и соответствовала природе материала (экзотического). Не случайны, подчеркивал ученый, признания писателя такого рода: <его> перо «вяло, без огня, без фантазии, без поэзии» (694), «...я люблю только рисовать и шутить. С этим хорошо где-нибудь в Европе, а вокруг света!» (643). Отсюда вынужденное решение Гончарова: кругосветное путешествие «берется не в плане героического похода или тяжелой экспедиции, а в плане успехов мореплавания» (749). Прозаическое (реалистическое) повествование оттесняет живописные картины природы и описание приключений, присущих обычно «очеркам путешествий». В трактовке Энгельгардта внимание к успехам мореплавания выглядит своего рода тактическим приемом, позволяющим автору выйти из трудного положения, а сама полемика с романтизмом — средством проявить исконную склонность к юмору. В итоге масштаб и глубина книги Гончарова явно недооцениваются (не находится места ее философско-историческим и собственно психологическим аспектам).

Признавая, что «Фрегат „Паллада”» — это «наиболее цельное и поэтически строгое произведение Гончарова... цельное в своей последовательности, горьковатой трезвости»7, А. В. Чичерин имеет в виду, прежде всего, стиль. По мнению Вс. Сечкарева: «Точный, тщательно выработанный язык (этой книги.— Е. К.) заслуживает того, чтобы им наслаждаться фраза за фразой. Нет сомнения, что безупречный стиль этого спокойного и собранного повествования послужил подготовительной школой для стиля романов»8. Но цельность и строгость проявляется и во всех других компонентах «Фрегата „Паллада”». В этом произведении полномочно правят излюбленные идеи Гончарова, выявляющиеся беспрепятственно и гармонично, что во многом определялось специфическим жанром произведения (о чем далее), не только допускающим прямое высказывание, но и предпочитающим

136

таковое. Сказались также быстрота и спонтанность написания этой книги: она родилась как бы сама собой, без оглядки на критику и читательскую реакцию.

Правда, Гончаров несколько упростил историю создания книги, когда в предисловии к 3-му изданию (1879) уложил ее в одну фразу: «По возвращении его (автора.— Е. К.) в Россию письма, по совету друзей, были собраны, приведены в порядок — и из них составились эти два тома» (6). В действительности таковым было первоначальное намерение, но в процессе путешествия многое изменилось: романисту пришлось вести судовой журнал, кроме того, он начал делать записи в виде дневника. И постепенно обнаружилось, что «писать письма также подробно и отчетливо, как записки, некогда, одно вредит другому» (668). Гончаров даже выражал сожаление, что в начале путешествия писал друзьям «огромные письма», «лучше бы с того времени начать вести записки», а «теперь вышло ни то ни се» (643). Когда временами в путешествии являлась «некоторая охота писать», тогда «несчастная слабость вырабатывать донельзя» оказывалась благодеянием: большинство записок оформилось «в таком порядке, что хоть печатать сейчас» (691). Но с возможной публикацией не связывалось никаких амбиций, в письме редактору «Отечественных записок» А. А. Краевскому содержалась просьба, если уж печатать готовые очерки, то «без подписи имени» («совестно, слишком ничтожно» (708)). Хвалебные отзывы, в особенности рецензии критиков, мнением которых Гончаров дорожил, были неожиданной и тем более глубокой радостью для автора9.

Во «Фрегате „Паллада”» полномочно правит излюбленная гончаровская мысль — о драматической антиномии в человеческой жизни двух ее неразделимых половин: «практической» («прозаической») и «идеальной» («романтической») — и превалировании той или иной из них в качестве нормы в конкретные возрастные периоды как человека, так и нации. Все остальные, в том числе полемические (внутрилитературные) мотивы, являются производными от этой идеи. Сверхзамысел из «Обыкновенной истории», сам жанр которой (роман воспитания) диктовал выдвижение подобной темы на первый план, преемственно перешел во «Фрегат „Паллада”». В начале романа «Обломов», написанном до путешествия, приметы того же самого жанра проявляются со всей очевидностью в описании детства и юности героя, вступления его в «школу жизни» и предпринятом анализе итогов «ученических лет» в судьбе выросшего (и уже стареющего!) героя. Но в этой части

137

повторяется феномен начала «Обыкновенной истории»: сверхзамысел оказывается потесненным замыслом — гоголевским обличением (о чем в третьей главе, с. 233). Хотя во «Фрегате „Паллада”» проявились многосторонние связи как с первым романом, так и со вторым, определяющим (ведущим) оказывается самостоятельно и непосредственно развивающийся мотив философского масштаба и глубины, для раскрытия которого именно опыт кругосветного путешествия предоставил достойный материал.

Первое «путешествие»

Мысль о путешествии в качестве поэтической альтернативы наскучившей прозе жизни обнаруживает себя уже в раннем творчестве Гончарова. К повести «Лихая болесть» (1838) приложимо авторское определение: это повесть «домашнего», «шуточного содержания», относящаяся к «частным случаям или лицам» (7,219) (замечание в сторону семейства Майковых и их друзей). Повесть обычно трактуется, вослед Б. М. Энгельгардту, как пародия на сентиментально-романтическое обожание природы, предсказавшая критический пафос зрелых книг10. Но она может быть прочитана и как произведение, которое открыло тему «путешествия» в творчестве писателя и при этом в том самом ракурсе, в каковом она предстанет во «Фрегате „Паллада”».

В этой повести с ее иронией по отношению к книжным подражаниям содержатся мотивы, что прозвучат в полную силу в первом романе писателя. «Образованное семейство» Зудовых противопоставляет городу как скопищу всех пороков — идиллическую природу (недаром упоминается имя Феокрита). Мария Александровна, мать семейства, используя лексику и интонации, которые будут высмеиваться в «Обыкновенной истории», призывает: «...наслаждаться природой в полном смысле этого слова. За городом воздух чище, цветы ароматней, там грудь колеблется каким-то неведомым восторгом, там небесный свод не отуманен пылью, восходящей тучами от душных городских стен и смрадных улиц, там кровообращение правильнее, мысль свободнее, душа светлее, сердце чище, там человек беседует с природой в ее раме, среди полей, познает все величие...» (1,357). Мотив бегства от цивилизации на дикую Натуру тоже звучит в описании Зудовых: «Они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для того, чтобы, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от

138

пыли и... кто их знает от чего!» (1,350). И сами места прогулок увидены как типичный сентименталистский пейзаж: озеро, как кисейное покрывало, вокруг «маленькие хижинки», «все приюты незатейливого счастья, труда, довольства, любви и семейных добродетелей» (1,362). В обрисовке вдохновителя этих походов Ивана Степановича Вереницына пародируются уже романтические штампы (столь, казалось бы, неожиданно прилагаемые к фигуре этого «статского советника не у дел»). Он «задумчив и угрюм», «гордец», о нем ходят неблагоприятные таинственные слухи. О Вереницыне рассказывают и легенды: путешествовал по России, был в Крыму, в Сибири и на Кавказе, потом уединился в Оренбургском крае, где «частенько ездил по степи и влюбился там в какую-то калмычку или татарку» (отзвук популярного сюжета о любви дикарки и «героя из общества»). Сначала высказывается предположение, что Вереницын «знается с демоном». Потом он характеризуется уже как «демон-искуситель, вкрадывается в душу, усыпляет, доводит до бесчувствия, а там уже поразит своею чарой» (1,354).

Однако идея загородных прогулок рождается не только в лоне обожания Натуры, она вдохновляется желанием убежать от рутины (симптом непереносимости ее — зевота, охватывающая Зудовых каждой весной) и вечным стремлением души «туда, гуда!», как поет Миньона у Гете. «Лихая болесть», периодически вселяющаяся, «как злой дух», в членов «образованного семейства» и толкающая их на поездки за город, одновременно выявляет их подлинную мечту. Мать признается: «Воображение перенесет меня к водопаду Рейна, на берега Ниагары, ах! если бы побывать там, подышать тамошним воздухом! — Со временем,— сказал тихонько Вереницын» (1,367). А «пока», по мысли «совратителя», заменой путешествиям по миру могут стать загородные прогулки, такие, какими их воспроизводит ленивец Тяжеленко, ужасающийся подобной подвижности: «Пускаются вброд по ручьям, вязнут в болотах, продираются между колючими кустарниками, карабкаются на высочайшие деревья, сколько раз тонули, свергались в пропасти, вязли в тине, коченели от холода и даже — ужас! — терпели голод и жажду!» (1,349). Все как в настоящих путешествиях по экзотическим (дальним!) странам, только высочайшие деревья — вместо отсутствующих под Петербургом гор. Места поездок постоянно и сопоставляются с такими странами: «напоминает Швейцарию и Китай», «настоящая Аравия», «воздух как в Южной Италии».

Сам неожиданный финал «Лихой болести» — в логике неодолимого стремления Зудовых расширить горизонты «путешествия». Алексей

139

Петрович, глава семейства, обращается к рассказчику: «До сих пор вы путешествовали с нами по суше: надо познакомиться и с морем» (1,376), имея в виду пока ближайшее. Но, как предсказывал Вереницын, «со временем» мечте суждено осуществиться полностью. Так рождается идея — пересечь океан: «...намерение их побывать в Финляндии и потом ехать в Швейцарию было обдумано давно... целью их было пробраться в Америку, где по их словам, природа занимательнее, в воздухе гораздо больше запаху, горы выше, пыли меньше и пр.». Судьба исчезнувшего в глубинах американского континента доброго, милого семейства изложена немногословным английским путешественником так: «Однажды они, с большим запасом платья, белья и съестных припасов, пустились в горы и оттуда более не возвращались» (1,378).

Художественная примета повести — «двуголосие», отражающее наличие в самой жизни двух ее половин: «поэтической» и «прозаической». Восторженности реакций Зудовых и их друзей противостоит нарочито спокойный и трезвый настрой самого повествователя. Рассказчик (с прозаическим именем Филип Климыч) тщетно пытается отрезвить, предупредить, образумить Зудовых («зуд» здесь — сильное, непреодолимое стремление, желание). Он надевает маску ученого человека, который в форме медицинского исследования повествует о болезни, их поразившей (отсюда намеренная наукообразность отдельных оборотов в этой легко и свободно написанной повести). Она диагностируется как «лихая болесть», «гибельная страсть», «несчастная мономания», накладывающая на зараженных «печать проклятия». Разрыв между преувеличенной серьезностью диагноза и невинностью самого «заболевания» и создает почву для комизма-юмора.

«Два возраста» путешественника

Антиномия «прозы» и «поэзии» (в качестве феномена человеческой жизни) была четко выявлена Гончаровым, как уже отмечалось ранее (глава первая, с. 24), в написанном вскоре после «Лихой болести» этюде «Хорошо или дурно жить на свете». Главный персонаж «Фрегата „Паллада”» (путешественник, он же рассказчик) несет в себе две возрастных ипостаси, описанных в этом этюде. Одна — «питомец дела и труда» с суровым взором и саркастической улыбкой. Поклонник Эпикура и в еще большей мере обожатель дам, в их взорах и

140

улыбках он «сумеет, найдет еще более мудрости и истины, чем на дне ...розового хрустального колодца. Угрюмое чело этого господина прояснеет при виде дам, а насмешка выйдет комплиментом». Другая ипостась — представитель молодого, цветущего поколения: «Юность бьется, кипит, играет в нем и вырывается наружу, как пена искрометного вина из переполненной чаши. Много в нем жизни и силы»11.

Гончарову во время путешествия было за сорок, он имел уже большой опыт «дел и трудов» на государственной службе, прошел через любовные увлечения и обретал явные черты старого холостяка с эпикурейскими наклонностями: «Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов» (9). Но как артист-художник он оставался «неизлечимым романтиком». Вспоминается одна из дневниковых записей А. И. Герцена: «Не у всех страсти тухнут с годами, с обстоятельствами, есть организации, у которых с годами и страсти окрепают и принимают какой-то странный характер прочности. Вообще человек должен быть очень осторожен, радуясь, что он миновал бурный период: он может возвратиться вовсе неожиданно»12. Острота юношеского поклонения красоте, молодая восприимчивость ко всему ранее невиданному вернулись к Гончарову неожиданно уже при предвкушении впечатлений от путешествия вокруг света: «Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса... все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне» (9). Как в юности, обнаружилось в писателе много «жизни и силы» (не случайно и самое большое увлечение его жизни — Е. Толстой — пришло сразу по возвращении из путешествия).

В отличие от «Обыкновенной истории», где диалог двух возрастов подан в виде спора племянника и дяди, причем одна из спорящих сторон настойчиво (особенно сначала) высмеивается, чем нарушается «равенство» в представлении оппонентов, во «Фрегате „Паллада”» рассказчиком принимаются на равных преимущества обоих возрастов. «Привет, стократ привет и человеческому достоинству во всей его скромной простоте, и кипящей юности, со всеми блистательными надеждами»13, как было провозглашено в раннем этюде. В итоге окружающий мир увиден во «Фрегате „Паллада”» и глазами мудрого, рассудительного эпикурейца (он замечает «практическую сторону» жизни), и юного «певца», воспринимающего увиденное с поэтической

141

точки зрения и ищущего в нем чудес. Рассказчик несет в себе черты Петра Адуева: прежде всего, его неприятие восторженности и «чувствительности», прагматический взгляд на мир, способность уловить комический элемент в человеке и порядке вещей. Но одновременно в «русском путешественнике» Гончарова можно увидеть и присущую Александру Адуеву способность чувствовать и ценить красоту мира и обаяние человечности. Мильтон Эре пишет о двух персонажах, укорененных в путешественнике, один именуется «чиновником», другой — «аргонавтом»14, вослед Гончарове кому признанию: «Жизнь моя как-то раздвоилась... В одном (мире) я — скромный чиновник, в форменном фраке, робеющий перед начальственным взглядом, боящийся простуды... В другом я — новый аргонавт... стремящийся по безднам за золотым руном в недоступную Колхиду, меняющий ежемесячно климаты, небеса, моря, государства» (10). Взаимовлияние двух разных видений благотворно для повествования: зрелый человек охлаждает восторги юного, а тот, в свою очередь, обогащает трезвые заключения поэтическими красками. «Игра планами» сообщает книге обаяние импровизации. Как надеялся сам автор «Фрегата „Паллада”»: «Abandon, полная свобода — вот, что будут читать и поглощать» (717). В атмосфере «полной свободы» естественно расцветает юмор — исконная примета дарования Гончарова. Именно он дарует манере рассказчика краску непринужденности и уберегает текст от налета поучительности, нередкого в «очерках путешествий». Среди советов Гончарова молодому другу И. И. Льховскому, отправившемуся тоже в кругосветное путешествие и присылавшему на отзыв ментору свои очерки, есть и такой: «...давайте полную свободу шутке, простор болтовне даже в серьезных предметах и ради Бога избегайте определений и важничанья. Под лучами Вашего юмора... все заблещет ново, тепло и занимательно» (717).

Хотя скрытый и открытый диалог между двумя ипостасями рассказчика никогда не обостряется до подлинного спора, на страницах книги неоднократно обнаруживаются, возможно, и незапланированные столкновения противоположных мнений и впечатлений. В начале книги эти стыки наиболее очевидны. «Давайте нам чудес, поэзии, огня и красок!» — так воспроизводится требование юных любителей всего необыкновенного. Отвечает им герой (в образе трезвого «питомца дела и труда»): «Чудес поэзии! Я сказал, что их нет, этих чудес: путешествия утратили чудесный характер. Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого мяса. Все подходит под какой-то

142

прозаический уровень... Напротив, я уехал от чудес: в тропиках их нет. Там все одинаково, все просто... Все однообразно!» (12–13). Но оказывается, что в самом рассказчике живет то же юношеское, не угасшее с годами ожидание чудес15: «Нет, не в Париж хочу, не в Лондон, даже не в Италию...— хочу в Бразилию, в Индию, туда, где... человек, как праотец наш, рвет несеянный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето» (9). Трезвый взгляд зрелого рационалиста и скептика улавливает «прозаический уровень», но юный мечтатель, но поэтическая личность видит красоту и экзотику во всей полноте: «Тут-то широко распахивалась душа для страстных и нежных впечатлений, какими дарили нас неведомые на севере чудеса. Да, чудеса эти не покорились никаким выкладкам, цифрам, грубым прикосновениям науки и опыта. Нельзя записать тропического неба и чудес его, нельзя измерить этого необъятного ощущения, которому отдаешься с трепетной покорностью, как чувству любви» (94).

Подобная «изменяемость» (резкое переключение с нарочито трезвой настроенности на противоположную — восторженно-лирическую) — в природе особого психического склада Гончарова. «Внезапные перемены составляют мой характер: я никогда не бываю одинаков двух недель сряду, а если наружно и кажусь постоянен и верен своим привычкам и склонностям, так это от неподвижности форм, в которых заключена моя жизнь. Свойство нервических людей — впечатлительность и раздражительность, а следовательно изменяемость» (616). «Неподвижность форм» была неожиданно и глобально нарушена самим участием в кругосветном путешествии, и внутреннее состояние обрело возможность беспрепятственно обнаруживать себя и окрашивать «впечатлительностью» все увиденное. «Двойное» и подвижное зрение наблюдателя придало полноту картине мира, в котором «проза» и «поэзия» совмещаются хоть подчас и неожиданно, но неизменно. Соблюдение «баланса» между аналитичностью оценок и эмоциональностью реакций виделось Гончарову-художнику первостепенной задачей при описании путешествия: взглянуть на мир «прямо, верно и тонко и не заразиться фанфаронством, ни насильственными восторгами... Между тем этот тон не исключает возможности выражать и горячие впечатления и останавливаться над избранной неопошленной красотой» (717).

Смена интонаций, перепады в стиле... становятся нормой во «Фрегате „Паллада”». Вот рассуждение умудренного опытом скептика: «Где искать поэзии? Одно анализировано, изучено и утратило

143

прелесть тайны, другое прискучило, третье оказалось ребячеством. Куда же делась поэзия и что делать поэту? Он как будто остался за штатом» (79). Созвездие Южный Крест — поэтическая метафора тропиков, но не раз видавший его «дед» замечает: «И Креста-то никакого нет: просто четыре небольшие звезды», и герой готов признать слова старого морского волка за истину. Но почти сразу же — взгляд вверх, на небо и... красота потрясает с силой первооткрытия: «...Небо было свободно от туч, и оттуда, как из отверстия какого-то озаренного светом храма, сверкали миллионы огней всеми красками радуги... Как страстно, горячо светят они! Кажется, от них это так тепло по ночам!..». Непостижимость тайны самого присутствия этой небывалой красоты погружает в смятение: «Затверживаешь узор ближайших созвездий, смотришь на переливы этих зеленых, синих, кровавых огней, потом взгляд утонет в розовой пучине Млечного пути. Все хочется доискаться, на что намекает это мерцание, какой смысл выходит из этих таинственных, непонятных речей?» (82). После таких описаний призыв, обращенный к В. Бенедиктову: «Берите же, любезный друг, свою лиру, свою палитру, свой роскошный, как эти небеса, язык, язык Богов, которым только и можно говорить о здешней природе, и спешите сюда, а я винюсь в своем бессилии и умолкаю!» (97) — выглядит своего рода заключительной «виньеткой» в письме поэту, принятым реверансом, уважительным поклоном. Поэтический накал гончаровских картин неба и моря в тропиках позволяет приложить к ним самим приведенную характеристику музы романтика Бенедиктова.

Литературная полемика или философская позиция?

Нередко раздражение уставшего от бытовых неудобств немолодого путешественника, чуть ворчливого, но все же любопытствующего наблюдателя, проявляется в выпадах против романтических штампов в описании моря-океана как «безмолвного», «лазурного», «безбрежного, мрачного, угрюмого, беспредельного, неизмеримого и неукротимого», а также «угрюмого, мрачного, могучего» и «сердитого»: «Где же он неукротим?., на старческом лице ни одной морщинки! Необозрим он, правда: зришь его не больше как миль на шесть вокруг, а там спускается на него горизонт в виде довольно грязной занавески...» (57). На трезвый взгляд, океан — «Соленый, скучный, безобразный и однообразный!., заладил одно (шторм.— Е. К.) — и конца нет!» (66).

144

Полемические реплики такого рода имеют свою мотивировку: автор сознательно отстранялся от популярного «лада ума и воображения», чтобы продемонстрировать собственный. Именно об этом свидетельствуют слова из письма Льховскому: «Вы смотрите умно и самостоятельно, не увлекаясь, не ставя себе в обязанность подводить свое впечатление под готовые и воспетые красоты. Это мне очень нравится: хорошо, если бы Вы провели этот тон в Ваших записках и осветили все взглядом простого, не настроенного на известный лад ума и воображения...» (778).

В подобных высказываниях Гончарова, а также в нарочитой «прозаичности» некоторых деталей (море — «в виде довольно грязной занавески») находят полемику автора «Фрегата „Паллада”» с «экзотически пышной палитрой», «изобразительной и эмоциональной неумеренностью» А. А. Марлинского16. Действительно, в творчестве этого прозаика («Фрегат „Надежда”», «Мореход Никитин», «Капитан Белозор»...) морская стихия с ее бурными проявлениями очень влиятельна, прежде всего, как метафора неистовых страстей героев: «Крутые частые валы с яростью катились друг за другом, напирая на грудь фрегата, и он бился под ними, как в лихорадке... Черно было небо — но когда молнии бичевали мрак — видно было, как ниже, и ниже, и ниже катились тучи, будто готовясь задавить море. Каждый взрыв молний разверзал на миг в небе и в хляби огненную пасть, и, казалось, пламенные змеи пробегали по пенистым гребням валов»17. Но, настаивая на споре Гончарова с этим писателем-романтиком, специалисты опираются на Гончарове кий текст не во всем его объеме. Ведь когда в душе путешественника просыпается юношеский восторг («Смотрите на все эти чудеса, миры и огни и ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами...»), то приметы «повышенной прозы», что связывается с именем Марлинского, обнаруживаются в самой книге Гончарова: та же «эмоциональная неумеренность»: «...на этом пламенно-золотом, необозримом поле лежат целые миры волшебных городов, зданий, башен, чудовищ, зверей — все из облаков» (95); «Солнце уходит, как осчастливленный любовник, оставивший долгий, задумчивый след счастья на любимом лице» (92), та же «экзотически-пышная палитра»: фиолетовая пелена, пурпур, темно-зеленый яшмовый оттенок, густая яхонтовая масса...

Более того, сам характер развертывания собственно литературной полемики (она непоследовательна и более заявлена, чем реализована) обнаруживает далеко не первозначимость ее для Гончарова.

145

Подлинный спор идет на ином, более глубоком, можно сказать, философском уровне.

В «Сне Обломова» примечательна довольно неожиданная фраза. Рассказывая о «благословленном уголке» в глубине равнинного русского континента, повествователь вопрошает: «Зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека, глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины»18. В этом вопросе-ответе — ключ к объяснению своеобычной реакции путешественника из «Фрегата „Паллада”» на явления водной и небесной стихий. Понятие «нормы-меры» — одно из основополагающих в этике и эстетике Гончарова — наследника просветительских идей (о чем шла речь ранее). Суть гончаровской нормы раскрывается в приведенной цитате через отрицание «ненормы». Все несоразмерное-сверхмерное (явления природы, чувства человека...) неприемлемо уже потому, что ложится тяжелым грузом на психику человека, по природе своей тяготеющую к гармонии «ума» и «сердца». «Дикое» как неуправляемое, а грандиозное как неизмеримое исторгает из души человека негативные чувства (грусть, сердечное смущение...), поскольку они ощущаются неподвластными восприятию-пониманию и уже поэтому потенциально опасными, пугающими.

Во «Фрегате „Паллада”» путешественник высказался на эту тему с еще большей определенностью. За очередным описанием природы, которая в этот момент «величава и глубоко покойна», следует комментарий: «Ведь бури, бешеные страсти не норма природы и жизни, а только переходный момент, беспорядок и зло, процесс творчества, черная работа — для выделки спокойствия и счастья в лаборатории природы...» (95). Позитивные чувства спокойствия и счастья торжествуют как норма через преодоление (в процессе своей выделки) «беспорядка и зла» («бурь и бешеных страстей»). «Переходный период» неизбежен, необходим в «процессе творчества» — созидания нормы, значит, этот хаос приходится переживать, но это отнюдь не значит, что он достоин восхищения (это только «черная работа»).

В контекст приведенных рассуждений вписывается вполне и экстравагантная реплика путешественника во время шторма в Индийском океане (шторм «классический, во всей форме»: «темнота ужасная, вой ветра еще ужаснее»). «Какова картина? — спросил меня капитан, ожидая восторгов и похвал.— Безобразие, беспорядок! —

146

отвечал я, уходя весь мокрый переменить обувь и белье» (187). Понятно, что имеется в виду беспорядок не просто в бытовом смысле (мокро, ветрено...), к которому, безусловно, тоже очень чувствителен путешественник. «Беспорядок» здесь синоним нарушения нормы-порядка бытия, торжества зла-хаоса. Сверхмерность проявлений стихий, наводящая ужас, отрицает красоту и порождает безобразие (по Далю, «безобразие-безобразица» — это недостаток красоты, красы, склада, басы, уродливость, нескладность, безвкусие). Все те эпитеты, что вспоминаются путешественнику, созерцающему океан (безбрежный, мрачный, угрюмый, беспредельный, неизмеримый и неукротимый, а также угрюмый, могучий и сердитый), раздражают его, прежде всего, не как литературные штампы, а по своему существу. Схожесть эпитетов — в их «безобразности», проистекающей от сверхмерности (чрезмерности) понятий, ими определяемых.

Жанр «литературного путешествия» и традиции века Просвещения

Философско-эстетические предпочтения Гончарова, унаследованные от века Просвещения, вновь дают о себе знать со всей определенностью в выборе жанровых традиций. «Объективная память жанра» (М. Бахтин) — формообразующий фактор любого явления словесного искусства, поскольку «литературный жанр по самой своей природе отражает наиболее устойчивые, «вековечные» традиции литературы»19.

«Очерки путешествия» Гончарова появились на волне все возрастающего интереса в русском обществе к путешествиям и популярности путешественников-авторов книг. Это относится к «Запискам флота капитана Головкина в плену у японцев...», книгам о путешествии в Китай и Африку ученого Е. Ковалевского, о путешествии по Италии художника В. Яковлева и, наконец, к «Письмам об Испании» знатока искусств В. Боткина... Салон Майковых, где Гончаров формировался как писатель, посещал известный путешественник Г. Карелин, другой участник кружка А. Заблоцкий?Десятовский путешествовал по Франции и Англии («Воспоминания об Англии»). Их книги (как и большинства вышеназванных авторов) отражали, прежде всего, профессиональные интересы (Карелин был естествоиспытателем, Заблоцкий-Десятовский серьезно интересовался экономическими вопросами) и непосредственный жизненный опыт.

147

Читателями, а подчас и рецензентами, гончаровские «очерки путешествия» ставились в ряд с подобными книгами. О реакции самого автора «Фрегата „Паллада”» на такое прочтение косвенно свидетельствует рецензия И. И. Льховского на первое книжное издание «Фрегата „Паллада”». Один из немногих близких друзей Гончарова специально обсуждал в ней вопрос о различиях между этой книгой и привычными «очерками путешествия», написанными представителями разных специальностей и опытов. Можно предположить, что этот вопрос был подсказан Льховскому самим Гончаровым20, который уловил в хоре похвальных отзывов нотку растерянности: не слишком ли пренебрег автор «сведениями» в пользу красот природы и психологических портретов. Поэтому-то и родилось у Льховского намерение не обсуждать книгу вообще, а «поговорить только о том роде, к которому принадлежат путевые очерки И. А. Гончарова».

Автор рецензии подчеркивал разницу между писателем-путешественником и путешественником — «ученым и специалистом», описывающим свои впечатления. Последний, хоть и сообщает много сведений о стране, где побывал, не способен в полной мере постигнуть законы незнакомого человеческого мира, им увиденного, поскольку «подвергает наблюдаемые им явления такой классификации, подводит их под такие условия и границы, которым они не подчиняются в действительности, и самые интимные и глубокие психические явления остаются в тумане, не потому, что автор их не видел, а потому, что он не считает нужным показывать их, или потому, что на них, по его мнению, даже не следует смотреть». В рецензии произведение Гончарова сопоставлялось с книгами других писателей: Байрона, Диккенса, Теккерея, А. Дюма, Купера... Эти авторы называли свои произведения романами, поэмами, а не путевыми очерками или заметками, и к их книгам не предъявлялись претензии быть сводом знаний о местах, в них представленных. Следует ли признать путевые очерки автора «Обыкновенной истории» за исключение из указанного ряда, и «был ли он обязан удовлетворить... другим каким-нибудь требованиям, кроме тех, которым хотел удовлетворить?» — задавал вопрос рецензент. И отвечал отрицательно: «Художественный талант и труд в произведении всякого рода — великая находка для любознательности... но она не должна лишать художника, поэта права быть только художником, поэтом, не должна обрекать, например, странствующего живописца или литератора на рисование восхитительных географических карт и составление приятных учебников... У них есть

148

своя специальность: они касаются таких сторон, наблюдают и описывают такие явления, которые ускользают от других специалистов... Никому более ни доступен жизненный смысл явлений и их интимный характер, как современному поэту с его свободными воззрениями, тонким психологическим развитием и сознательным стремлением к истине»21.

Следуя, в частности, и логике данной рецензии, можно обнаружить истоки жанра «Фрегата „Паллада”» в так называемом «литературном путешествии», то есть в исторически сложившемся жанре описания литератором («современным поэтом») собственного путешествия. Как и в любом художественном произведении, автор-путешественник из всего увиденного творит «особый мир», в котором раскрывается «жизненный смысл явлений и их интимный характер». Воображение, а также философские, эстетические и иные идеи, преображенные творческим сознанием, оказываются не менее влиятельными при создании такого мира, чем реальные впечатления. А сам повествователь, в свою очередь, предстает в книге как ее главный персонаж, со всеми атрибутами, присущими художественному образу.

Этот жанр пришел в русскую литературу из Европы, где «литературные путешествия» стали появляться во множестве во второй половине XVIII века; русские переводы их как в отрывках, так и полностью, печатались с 70-х годов. Вернее всего, импульс к созданию подобных произведений был дан и популярностью просветительских идей, которые стимулировали сами путешествия в среде литературных дарований.

Гончаров, предчувствуя в собственном путешествии радости открытия неизвестного («Как прекрасна жизнь, между прочим и потому, что человек может путешествовать!»), безусловно, помнил и о том, что путешествие с древних времен виделось средством воспитания.

Ж.-Ж. Руссо рассматривал «путешествие» как необходимый этап духовного созревания человека (подробнее о «воспитании по Руссо» в третьей главе). В «педагогическом романе» «Эмиль, или О воспитании» (1762) путешествие признается тем необходимым опытом, который завершает формирование личности Эмиля, начатое с младенчества под руководством мудрого ментора, поскольку «кто хорошо одарен природой, в ком хорошие задатки получили хорошее развитие и кто путешествует с искренним намерением научиться, те все возвращаются лучшими и более мудрыми, чем были при отправлении»22. Изучение «карты мира» обеспечивает вхождение юного человека в

149

круг людей как таковых, что одновременно означает выход за пределы дома-семьи, то есть, по Руссо, завершение взросления и начало самостоятельной жизни: «Я считаю за неоспоримую истину, что, кто видел всего один народ, тот не знает людей, а знает лишь тех, с которыми жил» (555).

Когда Эмиль вышел из поры ранней молодости и встретил идеальную подругу — Софи, наставник посчитал эту встречу важнейшим моментом в развитии воспитанника: «До сих пор ты жил под моим руководством: ты не был в состоянии управлять самим собой. Но вот приближается возраст, когда законы, предоставляя тебе распоряжение своим добром, делают тебя властелином твоей личности...». Тем не менее, ментор решил, что Эмилю еще рано жениться, поскольку он пока не достиг полной духовной зрелости: «Прежде чем жениться, нужно знать, кем хочешь быть, за каким занятием хочешь провести свою жизнь, какие меры хочешь принять для обеспечения куска хлеба себе и своему семейству, ибо, хотя и не следует ставить эти заботы главною своей задачей, нужно все-таки подумать когда-нибудь и об этом» (561). Двухлетнее «образовательное путешествие» по Свету и должно стать той «школой жизни», что приблизит Эмиля к ответам на эти кардинальные вопросы. Учитель противопоставляет завзятым туристам такого путешественника, каким станет его Эмиль, присоединившийся к людям, «менее других путешествующим»: они «путешествуют лучше других, потому что, будучи менее нас углублены в пустые изыскания и менее заняты предметами нашего пустого любопытства, они посвящают все свое внимание тому, что действительно» (556). Эмиля не влекут одни только удовольствия от созерцания неизведанного, цель его — познание мира и себя в нем. Как учил ментор: «Для образования недостаточно объезжать страны: нужно уметь путешествовать. Чтобы наблюдать, надо иметь глаза и обращать их на тот именно предмет, который хочешь знать» (556). По возвращении из такого путешествия Эмиль женится на Софи — «годы учения» (по Руссо) завершены.

Начало самостоятельного бытования в России «литературного путешествия» как жанровой формы может быть соотнесено с появлением «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева (1790), хотя пафос обличения и поучения в этой книге вступает определенным образом в противоречие с отчетливой сентименталистской традицией. Имеет смысл упомянуть (как движение к интересующему нас жанру) «Записки первого путешествия» Д. И. Фонвизина (письма из

150

путешествия по Европе в 1777–1778 годах) с его ярким центральным персонажем — русским вельможей екатерининских времен — «представителем тогдашней образованности, представителем остроумия и русского таланта»23.

Тем не менее очевидно, что утверждение жанра «путешествий» в русской литературе связано непосредственно с деятельностью H. M. Карамзина и «карамзинистов», которые, осознав исчерпанность высокой одической поэзии, определившей лицо русской литературы XVIII века, обнаружили последовательный интерес к прозе и в качестве ее начальной «школы» культивировали использование своего рода «бытового материала» — писем, записок, дневников... «Такие фрагментики, которыми пестрят и журналы той поры, составляют строительный материал «путешествия». Последнее, обрамляя и связывая эту мозаику, создает своеобразный литературный, в отличие от географического или этнографо-исторического, род путешествий»24. Стиль эпистолярный и стиль мемуарный сливаются в качестве реального фундамента для овладения стилем большой прозаической формы. Сложное по своей природе искусство построения сюжета в «литературных путешествиях» не востребовалось, чем значительно упрощалась задача для автора, чувствующего себя неуверенно на почве прозы.

В Европе к концу XVIII века, по мнению Т. Роболи (автора статьи «Литература „путешествий”»), сложилось два типа «литературных путешествий» (конечно, на практике «чистота» типа редко выдерживалась). Стерновский (образец — «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Л. Стерна), где настоящего описания путешествия и не предполагалось, интерес сосредоточивался на самых разных вещах, причудливо слепленных в целое. Другой тип связан с творчеством ныне забытого француза Ш. Дюпати (1746–1788) — автора популярных «Писем из Италии» (1788) (переведены на русский в 1801 г. и выдержали три издания). Его «литературное путешествие» представляло своего рода гибридную форму, где этнографический и географический материал был перемешан с собственно литературным (сценками, рассуждениями, лирическими отступлениями...). Оба типа «путешествий» строились на параллели: реальное и воображаемое (воспоминания, рассуждения и т. д.). Результат перекрещивания «основных конструктивных линий укрепляет непринужденную манеру перескакивания с предмета на предмет»25, присущую жанру «путешествий» как таковому в отличие от обычного описания путешествия, строго подчиненного маршруту.

151

«Письма русского путешественника» (1790–1801), по мнению Роболи, сконструированы по второму типу «литературных путешествий» — гибридному, но в отношении к своему образцу — книге Дюпати — произведение H. M. Карамзина «сгущеннее как в смысле количества и разнообразия вводного материала, так и в смысле эпистолярности своего стиля»26. Благодаря этому качеству, «Письма русского путешественника» явили миру особый, можно сказать, «русский жанр» «литературных путешествий», в итоге ставший образцом для подражания на родине автора. В самом начале XIX века появились многочисленные «путешествия», следующие за карамзинским: «Путешествие по всему Крыму и Бессарабии» П. Сумарокова (1800), «Путешествие в Полуденную Россию» Влад. Измайлова (1802), «Письма из Лондона» П. Макарова (1803), «Путешествие в Казань, Вятку и Оренбургскую губ.» М. Невзорова (1803)...

Куда более малочисленная группа авторов, игнорируя опыт Карамзина, продолжала эксплуатировать «стернианство» (два «Путешествия в Малороссию» П. Шаликова (1803 и 1804) и анонимная «Моя прогулка в А., или Новый Чувствительный Путешественник» (1802)). Приметы этого рода «путешествий» были удачно подмечены В. А. Жуковским в его рецензии на первое из «Путешествий в Малороссию» Шаликова: «Не будем же искать в этой книге ни географических, ни топографических описаний. Мы не узнаем, сколь многолюден такой-то город, могут ли ходить барки по такой-то реке и чем больше торгуют в такой-то провинции,— мы будем бродить вместе со странником, куда глаза глядят... вздохнем близ могилы его друга и вместе с ним вспомним о прошедшем»27. Стерновский тип «литературного путешествия» практически не вышел за пределы первого пятилетия XIX века (хотя, как известно, «школа Стерна» оказалась одинаково необходимой и М. Ю. Лермонтову, и Л. Н. Толстому).

Карамзинский тип выжил как в период романтизма, так и в последующую эпоху, как правило, платя за выживание — эпигонством. Самостоятелен опыт А. А. Марлинского, который тоже первые свои повести нередко оформлял в виде «путешествий» («Поездка в Ревель», 1821) со всеми характерными его чертами: письма с обращениями к друзьям, включение стихов... По мнению Роболи, жанр «путешествий» в истории русской литературы находит свой конец в «Страннике» А. Вельтмана (1832) — пародии одновременно и на «путешествие», и на авантюрный роман. «После «Странника» о «путешествии», как о литературном жанре, уже не приходится говорить»28. Остаются

152

только навыки этого жанра, которые используются в других жанрах в первой половине XIX века.

«Письма русского путешественника» и «Фрегат „Паллада”»

Категоричность вывода об исчерпанности карамзинской традиции к середине XIX века можно оспорить привлечением, прежде всего, книги И. А. Гончарова. Романист видел в H. M. Карамзине первого по значимости русского выразителя идей Просвещения. В «Заметке по поводу юбилея Карамзина» Гончаров писал о своем предшественнике как о «благородной, светлой личности» и от лица людей своего поколения признавал в нем «проводника знания, возвышенных идей, благородных, нравственных, гуманных начал в массу общества, ближайшего, непосредственно действующего еще на живущие поколения двигателя просвещения» (8,15–16). На склоне лет Гончаров признавался: «Первым прямым учителем в развитии гуманитета, вообще в нравственной сфере был Карамзин»29. Сегодня связь «Фрегата „Паллада”» с «Письмами русского путешественника» общепризнана30.

Одним из первых к обсуждению этой темы обратился В. Шкловский, который рассматривал книгу Гончарова в ряду «очерковых удач». Но подобное жанровое определение, подсказанное самим Гончаровым («очерки путешествия»), соотносимо лишь с каждой главой в отдельности, а не с книгой в целом. Жанровые скрепы, создающие из глав — книгу, при таком определении игнорируются, поэтому не удивительно, что Шкловский находит у Гончарова, прежде всего, зависимость от Карамзина — в форме... отталкивания: «Гончаров отходит от опыта Карамзина... О Карамзине нам напоминает описание природы с повторами и обращениями к читателю, ссылка на забытого Гесснера (в описании Ликейских островов) и больше всего — внутренняя полемика с книгой знаменитого зачинателя русской прозы»31. В качестве примера полемики берется ироническое рассуждение о дружбе в первой главе «Фрегата „Паллада”» (карамзинские «новые чувствования» более всего прокламировались именно в дружбе). Гончаров прямо заявлял по поводу изложения собственной «теории дружбы»: «Что же эта вся тирада о дружбе? Не понимаете? А просто пародия на Карамзина и Булгарина» (7). Можно предположить, что и

153

нарочито «прозаические» самые первые строчки в книге Гончарова («Меня удивляет, как могли Вы не получить моего первого письма из Англии...» (7)) полемически нацелены на знаменитое начало книги Карамзина: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к Вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от Вас удаляюсь и буду удаляться!»32.

По мнению Шкловского, спор Гончарова с Карамзиным определен влиянием В. Г. Белинского: в «Фрегате „Паллада”» «Гончаров использует и опыт старых предшественников, но использует их так, как это мог сделать современник Белинского»33. Получается, что в этой Книге как бы повторился опыт «Обыкновенной истории», где в комическом изображении дружбы и любви находят отзвуки статьи критика «Русская литература в 1845 году» (1846). Ограничение сопоставлений узкосодержательными и стилевыми и игнорирование жанровых привело к упрощению взаимосвязей Карамзина и Гончарова, которые далеко не ограничивались спором последнего с первым.

Книга Карамзина как «путешествие» близка по многим параметрам к роману — высшему прозаическому жанру. Это своего рода «предроман», каковым в той же мере может считаться и произведение Гончарова34. Поэтому столь велико значение центрального персонажа в книге такого рода. «Письма русского путешественника»... само название во многом определяет основу того целостного мира, который предстает перед читателем. Центральное место в книге занимает не описание маршрута и достопримечательностей путешествия, а сам путешественник, его чувства и мысли (сравни названия типа «Путешествие в... (или) по...»). Субъективный фактор (личностный взгляд) оказывается более влиятельным, чем увиденное само по себе.

Путешественник — художественно сконструированный образ, а отнюдь не «фотография» писателя Карамзина (известно, что и его личные письма отличаются от тех «писем», что составили книгу). Путешественник — человек своей эпохи, вернее, перекрестка эпох: рубежа XVIII–XIX веков. И это типичный герой Карамзина в его сентименталистский период: восторженный и чувствительный дилетант, совершающий «образовательное путешествие» (по Руссо), переезжающий из одной страны Европы в другую по зову сердца и влечениям ума. Он эрудит в своем знании европейской мысли, знаток и любитель искусств, но предстает перед интеллектуалами Запада в виде смиренного ученика из далекой окраины Европы («Я Руской дворянин, люблю великих мужей, и желаю изъявить мое почтение

154

Канту» (20)). Избранная форма (письма), имитирующая «внелитературность», позволяла такому герою высказаться внешне спонтанно и непосредственно («выболтаться») и заразить своей восторженностью земляков. Рядовой читатель мог задержаться на этом уровне произведения, чувствительно переживая красоты Европы, восхищаясь ее мудрецами и вместе с героем тоскуя от разлуки с милыми друзьями. Карамзин-сентименталист преследовал цель воспитания и раскрепощения чувств современников и достиг желаемого (успех книги был огромен — проза заучивалась наизусть, как позже стихи Пушкина).

В «литературном путешествии» Гончарова тоже создан образ путешественника, но сколь не схож он с карамзинским юношей, разъезжавшим на экипаже по Европе за 50 лет до похода «Фрегата „Паллада”»! В центре книги Гончарова «образ немолодого, любящего комфорт, боящегося неудобств чиновника, который вместе с целым русским миром в составе более чем четыреста (так! — Е. К.) матросов и офицеров совершает кругосветное путешествие, везя с собою свой быт»35. Этот портрет, нарисованный Шкловским, выразителен, но чересчур приближен к известной нам по воспоминаниям личности самого Гончарова и поэтому покрывает лишь часть характеристики литературного персонажа, который, как было показано выше, имеет «двойное» лицо. Два возраста соединяются в путешественнике, но, естественно, не исчерпывают глубин его личности. Сугубо авторский элемент, естественно, влиятельнее в этой книге Гончарова, чем в его романистике, что диктуется самим жанром: «путешествие» исконно ориентировано на солидную укорененность рассказчика в личности автора, его эмоциональном и интеллектуальной Мире. Недаром «Фрегат „Паллада”» прочитывается и как «дневник душевной жизни Гончарова за целых два года, притом проведенных при наименее будничной обстановке»36. Подобная укорененность особенна очевидна в «путешествиях», использующих форму писем. Как заметил Шкловский в той же статье: «Форма письма оказалась необходимой для того, чтобы мотивировать нахождение путешественника в центре повествования и его домашнее отношение к самому себе»37.

Письма Гончарова друзьям — это тоже письма русского путешественника. Но в своей «русскости» он предстает миру иначе, чем путешественник Карамзина. Последний активно входил в новую среду как русский почитатель европейской Культуры, ученик просвещенных Мудрецов, совершающий (хоть и с опозданием) «образовательное путешествие». Но он же воспринимался как «западник» в России, и

155

никто не ждал исконно «русского элемента» в его книге о Европе. Гончаровский «русский путешественник», погруженный, особенно на первых порах, в воспоминания о покинутой родине, живет на фрегате типично по-российски38. Аллюзии на «Сон Обломова» многообразны (ленивое безделье, длительное обсуждение меню обеда, опасливое чувство при встрече с неизвестным плывущим предметом...) и в силу условий морского путешествия, и в соответствии с общим замыслом книги. «Пассивность» героя Гончарова еще более бросается в глаза при сопоставлении его уже не с карамзинским героем — искателем пищи духовной, а с рядовыми искателями приключений в дальних странах, как они являлись перед глазами читателей той эпохи. Сопоставляя героя Гончарова с активными путешественниками — «туристами», А. Дружинин писал: «Личность туриста часто подавляет личность читателя, а оттого нарушается духовное сродство, так необходимое между тем и другим». В итоге «знаменитейшие и правдивейшие путевые рассказы читаются, как нечто придуманное, мастерски сочиненное, увлекательно построенное, невероятное, странное, полуфантастическое... Господин Гончаров... похож на туриста менее, нежели все остальные путешественники. Оттого он оригинален и национален, оттого его последняя книга читается с великим наслаждением»39. Действительно, герой Гончарова не открывает мир через какое-либо активное деяние и не пытается слиться с новым окружением: мир как бы сам раскрывается перед ним, и его задача — «созерцать» и, что еще важнее, вникать в суть увиденного.

Карамзин и Гончаров (отталкивание — связь)

В книгах Карамзина и Гончарова, наравне с центральным персонажем, сам «образ путешествия» выступает как конструктивный элемент, определяющий специфику жанра. Так в многослойном произведении Карамзина за впечатлениями чувствительного наблюдателя и русского западника открывался сложный, впитавший в себя духовный опыт эпохи «мир Европы» на переломе веков. Еще до Карамзина Запад (в особенности Франция) привлекал русских просвещенных дворян XVIII века как центр культуры и одновременно отталкивал как средоточие пороков цивилизации. Но, как пишут Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский: «Оба подхода едины в том, что Запад — не бытовая и географическая реальность, а идеологический конструкт и что

156

сущность этого конструкта может быть осмыслена лишь в антитезе русской действительности». «Письма русского путешественника» родились в лоне этой традиции. Но одновременно они «были принципиально новым словом в споре о России и Западе. Карамзин вводил читателя в мир, где Россия и Запад не противостояли друг другу... Реплика Карамзина в споре «Россия или Европа?» имела смысл: «Россия есть Европа»40.

Концепция соотношения России и Европы зиждется у Карамзина на убеждении в единстве пути развития человечества. «Именно потому, что европейская жизнь представлялась Карамзину некоторым возможным будущим России, книга его не укладывалась в рамки серии путевых эпизодов — она имела целостную единую концепцию»41. Образ Европы (Запада) «составлялся» у Карамзина из нескольких более частных образов: «мир Швейцарии», «мир Англии», «мир Франции»... И каждому из них соответствовал специфический национальный тип, так что понятием «европеец» не покрывалось социально-этнографическое разнообразие, рисуемое Карамзиным. Художественное сознание автора «Писем русского путешественника» формировалось под огромным влиянием книжных знаний: они обычно подчиняли себе непосредственные впечатления. «Карамзин постоянно пользуется литературными ассоциациями, и его «Путешествие» как бы проверяет литературные впечатления западных литераторов. В Швейцарии — Гесснера и Руссо, в Калэ — Стерна. «Письма русского путешественника» — своеобразный путеводитель по книгам, снабженный характеристикой авторов»42.

Наиболее авторитетны во времена Карамзина были две историко-культурологические концепции. Руссоистская, утверждавшая, что цивилизация только испортила исконный природный порядок в человеческом мире и спасение надо искать в возвращении к эпохам до прихода цивилизации. Вольтеровская концепция исходила из того, что с самого начала мир был несовершенен и только с помощью цивилизаторской деятельности может быть улучшен, отсюда надежды на технический прогресс, призванный победить «зло» природы, и прогресс гуманности, который усовершенствует человека и общество. Карамзин находился под влиянием обеих этих концепций, пытаясь подчас их эклектически примирить.

Один из наиболее цельных миров в книге «Письма русского путешественника» — «Мир Швейцарии». Эта цельность обретена благодаря последовательному воплощению руссоистской модели идеального

157

человеческого существования. «Итак я уже в Швейцарии, в стране живописной Натуры, в земле свободы и благополучия!» (97). Это восклицание при встрече героя Карамзина с колоритной горной республикой определяет характер общей картины. «Щастливые Швейцары! всякой ли день, всякой ли час благодарите Вы Небо за свое счастье, живучи в объятиях прелестной Натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному Богу! Вся жизнь ваша есть, конечно, приятное сновидение, и самая роковая стрела должна кротко влететь в грудь вашу, не возмущаемую свирепыми страстями!» (102–103). Перед читателем некая природная и социальная идиллия не только декларированная, но и представленная в картинах — встречах со швейцарцами в трактирах и за семейным деревенским столом. При знакомстве с добродушным пастухом автора посещает острая ностальгия по древним эпохам «всеобщей гармонии»: «Для чего не родились мы в те времена, когда все люди были пастухами и братьями! Я с радостью отказался бы от многих удобностей жизни (которыми обязаны мы просвещению дней наших), чтобы возвратиться в первобытное состояние человека» (137).

Глава «Ликейские острова» в книге Гончарова заставляет вспомнить о «путешествии» Карамзина своей зависимостью от книжных источников, освещающих прошлое и настоящее этих далеких и прекрасных островов. Главный из источников — книга английского путешественника и писателя Базиля Галля «Отчет о путешествии к восточному берегу Кореи и островам Лиу-Киу в Японском море» (1818). Но отношение текста к источникам как таковым во «Фрегате „Паллада”», в целом, иное, чем в «Письмах русского путешественника». Если для Карамзина «книжность» — обычно опора для построения собственного «мира», то для Гончарова она чаще объект опровержения.

В главе «Ликейские острова» отсылки к книге Галля превращаются в литературную полемику с конкретным жанром определенного литературного направления — с сентименталистской «идиллией» — пасторалью, столь дорогой сердцу того же автора «Писем русского путешественника». Иронически переосмысляется не только общая картина жизни, представляемая в этом жанре, но и сам стиль, даже лексика произведений такого рода. Гончаровским путешественником, ожидающим встречи с островами, впечатления Галля сначала интерпретируются как плод поэтического воображения: «Думаете прочесть путешествие и читаете — идиллию... Слушайте теперь сказку...». Ведь

158

в книге англичанина «люди добродетельны, питаются овощами и ничего между собой, кроме учтивостей, не говорят... живут патриархально». Впечатление от прочитанного завершается таким восклицанием: «Что это? где мы? среди древних пастушеских народов, в золотом веке? Ужели Феокрит в самом деле прав?» (382). Из двух интонаций, господствующих во «Фрегате „Паллада”» (трезво-насмешливой и восторженно-потрясенной), выбирается вторая, близкая интонации карамзинских взволнованных писем. Имя Феокрита, древнегреческого певца наивных и радушных пастухов, создателя самого жанра — «идиллия», определяет историко-литературный генезис книг, подобных сочинению Галля.

Впечатления путешественника поначалу подтверждают, что Галль ничего не выдумал: «Я дивился... простоте одежд и патриархальному, почтенному виду стариков... Здесь как все родилось, так, кажется, и не менялось целые тысячелетия. Что у других смутное предание, то здесь современность, чистейшая действительность. Здесь еще возможен золотой век» (383). Подобные картины вызывают в сознании путешественника книги писателей недавнего прошлого — авторов литературных идиллий: «Эдак не только Феокриту, поверишь и мадам Дезульер и Геснеру, с их Меналками, Хлоями и Дафнами; недостает барашков на ленточках» (382). Имена авторов и их героев те же, что фигурируют в карамзинских письмах из Швейцарии. К примеру, подъезжая к Цюриху, чувствительный путешественник с удовольствием смотрел на зеркальное озеро, «где нежный Геснер рвал цветы для украшения пастухов и пастушек» (106). Он уверен: «Цветы Геснеровых творений не увянут до вечности, и благоговение их будет из века в век переливаться, услаждая всякое сердце» (125). Основательно забытый к середине XIX века С. Геснер (1730–1788) вместе с И.-Г. Лафатером, подробно описанным Карамзиным, воплощали литературно-философское течение, исповедовавшее любовь к природе, естественность и простоту нравов, и оно оказало, как известно, большое влияние на литературу сентиментализма, в том числе и русскую. Хотя образ Швейцарии в «Письмах русского путешественника» складывался, как было сказано выше, прежде всего, под влиянием руссоистских идей, преклонение перед Геснером не могло не проявиться при создании портретов швейцарских пейзан. Можно с определенностью сказать, что и Гончаров, не называя имени Карамзина, имел в виду и русского создателя идиллий, когда стилизовал под эту форму начальные страницы описания Ликейских островов.

159

Присутствует в гончаровской картине и соотнесенность с собственным творчеством. Прямые аллюзии на «Сон Обломова» (о нем в третьей главе) почти в каждой строчке начальных страниц главы «Ликейские острова». Главная примета как Обломовки, так и открывшегося на Ликейских островах идиллического мира — остановка Исторического бега, выпадение из Времени. Другая примета этих миров — их заключенность в самих себе, отгороженность от человечества («чужаки» вселяют безотчетный ужас). Вне человеческой Истории и земной Географии жители островов вкушают плоды райского небытия. В природе, как и в жизни, гармония и покой, на всем лежит «колорит мира, кротости, сладкого труда и обилия... Нигде ни признака жизни; все окаменело, точно в волшебной сказке» (386–387). Все это улавливается взглядом, завороженным книжными представлениями и мечтающим найти идиллию на грешной земле.

Но затем восторженного аргонавта сменяет трезвый аналитик и... картина меняется. Автор «Фрегата „Паллада”», осмысляя и представляя увиденное, исходил из цельной эстетической программы, в соответствии с которой отбирался материал, конструировалась «новая реальность»... В письмах друзьям из похода писатель, как уже отмечалось, признавался в нелюбви к голым фактам: «я стараюсь прибирать ключ к ним...» (621). Ключ был найден уже в самом начале поездки: им стала типичная для путешественников «параллель между своим и чужим» (54), между «своей жизнью» и «жизнью народа, который хочешь узнать». Если у Карамзина «программа» формировалась в лоне сентименталистской (преромантической) эстетики и жанровой традиции, взращенной в этом же лоне, то Гончаров несравненно более реалистичен, привержен не столько «культуре», сколько «натуре». Для Гончарова-художника особое значение приобретали специфические «аналитические» задачи: «Это вглядывание, вдумывание в чужую жизнь, в жизнь ли целого народа или одного человека отдельно, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок, какого ни в книгах, ни в каких школах не отыщешь» (35). Подобное заявление уточняет, как именно будет раскрываться любая параллель: с проникновением в человеческую сущность и одновременно с конкретными атрибутами всякого рода. «Вглядывание», а за ним и «вдумывание» выглядят естественными этапами постижения мира вслед за первыми внешними и подчас чисто эмоциональными впечатлениями. Все эти три этапа не обязательно следуют один за другим в каждом конкретном случае. Иногда только впечатление формирует образ,

160

иногда «вдумывание» предшествует эмоциональному восприятию и даже подменяет его... В итоге рождаются картины разного плана и различной эмоциональной и содержательной наполненности.

В главе «Ликейские острова» при «вглядывании» и «вдумывании» выясняется, что реальные ликейцы грешны не менее любых других народов («Скажите, пожалуйста: эти добродетельные, мудрые старцы — шпионы, картежники, пьяницы? Кто бы это подумал... Вот тебе и идиллия, и золотой век, и Одиссея!» (392)). Но не это «открытие» разрушает идиллию: умилительная картина разваливается на глазах, когда к миру ликейцев прикладываются не критерии «сказки» или пастушеской пасторали, а исторической реальности, которые господствуют в художественном мире «Фрегата „Паллада”». В контексте духовного развития человечества со времен Библии и Гомера до эпохи пара, которая и есть современность, «ликейская идиллия» получает четкую трезвую оценку. В основе ее — просветительское понятие о Прогрессе как движении, нацеленном на совершенствование не только материальное, но и духовное. В размышлениях Гончарова аргументом становится не один опыт предшественников, но уже и собственный, приобретенный в путешествии на «Фрегате „Паллада”». И если первое впечатление рисовало в образе ликейцев идеальных людей с «полным, развитым понятием о религии, об обязанностях человека, о добродетели», то итоговое заключение куда сдержаннее, трезвее и аналитичнее: «Это не жизнь дикарей, грязная, грубая, ленивая и буйная, но и не царство жизни духовной; нет следов просветленного бытия... все свидетельствовало, что жизнь доведена трудом до крайней степени материального благосостояния, что самые заботы, страсти, интересы не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет еще в сладком младенческом сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что жизнь эта дошла до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла дальше» (387).

В этом суждении высказалась непосредственно и полно одна из ведущих идей Гончарова — автора «Фрегата „Паллада”». Примитивная жизнь диких народов, наивное обаяние которой Гончаров тоже воплотил на страницах книги (о чем далее), поименована здесь «грязной, грубой, ленивой и буйной». Следующая стадия - жизнь, доведенная до материального благополучия трудом, но и ограниченная заботой об этом благополучии (не только поселянская идиллия на южных островах, но и жизнь европейцев в метрополии и колониях). И, наконец, высшая форма — «просветленное бытие», опирающееся

161

на благополучие, но шагнувшее далее — за круг житейских потребностей, в «царство духа». Таким образом, литературная полемика с предшественником (Карамзиным, создателем «мира Швейцарии») входит составной частью в философско-психологическое осмысление Гончаровым самих основ человеческого бытия.

Другой карамзинский «мир», с которым Гончаров соотносил собственное видение,— это «мир Англии». Образ Англии у Карамзина складывается не только под влиянием проповедуемых Вольтером идей Прогресса, но и всей вольтеровской философии истории и культуры. «Так, друзья мои! должно признаться, что никто из авторов осьмагонадесять века не действовал так сильно на своих современников, как Вольтер!» — восклицает герой Карамзина, посетив Ферней, «где жил славнейший из Писателей нашего века» (159,158). Из всех сочинений Вольтера его «Философские письма», запечатлевшие итоги вынужденного путешествия писателя из Франции в Англию, оказываются наиболее влиятельными в книге Карамзина в целом и в создании «мира Англии» в особенности. Вольтер в своих построениях исходил из типичной для путешественника оппозиции «свое» — «чужое». Он строил концепцию собственной национальной культуры путем сравнения ее с нефранцузским национально-психологическим и культурным типом. «Русского путешественника» не увлекали поиски различий внутри европейской цивилизации, ему была дорога идея единства этой цивилизации, пробивающегося сквозь все различия. Поэтому, если для Вольтера противопоставление Англии Франции вписывалось в оппозицию «чужое — свое», то «для Карамзина все типы европейских культур в определенном смысле относятся к миру «чужого» («свое» — мир России — больше подразумевается, чем описывается). Но они же с другой точки зрения укладываются в понятие «своего», ибо Россия для Карамзина — часть Европы, и в каждом из европейских народов он находит некоторые черты, которые могли бы сходствовать с русской цивилизацией»43.

Хотя Англия и была увидена Карамзиным, в главном, по Вольтеру, но автор «Писем русского путешественника» внес в ее образ оттенки, замеченные именно «русским путешественником». «Лондон прекрасен!» — восклицает он. И, объясняя свой восторг, противопоставляет Лондон — Парижу: «Там (в Париже) огромность и гадость, здесь (в Лондоне) простота с удивительной чистотою; там роскошь и бедность в вечной противоположности, здесь единообразие общего достатка» (331). Противопоставляются не два города, а две эпохи: Век

162

XVIII и Век XIX. И новый несет с собой вместе с прогрессом - материальное благополучие, что с удовлетворением замечает путешественник. Для него символами Англии становятся и Парламент, и Биржа (и демократия, и торговля): «в первом он дает законы самому себе, а на второй целому торговому миру» (344). В главке «Семейственная жизнь» Карамзин рисует «картину добрых нравов и семейственного счастья» (364) в английской деревне и противопоставляет английских матерей, преданных дому, светским красавицам в России. «...Не глядя на Темзу, через которую великолепные мосты перегибаются, и на которой пестреют флаги всех народов; не удивляясь богатству магазинов Ост-Индской Компании, и даже не в собрании здешнего Ученого Королевского Общества говорю я: „Англичане просвещены!” Нет; но видя, как они умеют наслаждаться семейственным щастьем, твержу сто раз: „Англичане просвещены!”» (367).

Уже подобное заявление демонстрирует, что Прогресс в просветительских воззрениях Карамзина соединяет в себе материальное богатство с нравственным развитием и духовным просвещением и, прежде всего, с уровнем гуманности. Но именно с моральной точки зрения англичане видятся Карамзину в противоречивом свете: «Англичанин человеколюбив у себя; а в Америке, в Африке и в Азии едва не зверь; по крайней мере с людьми обходится там, как с зверями; накопит денег, возвратится домой и кричит: не тронь меня; я человек» (372). «Строгая честность не мешает им быть тонкими эгоистами. Таковы они в своей торговле, политике и частных отношениях между собой. Все придумано, все разочтено, и последнее следствие есть... личная выгода» (382). И далее авторская мысль оставляет почву истории и переключается на сферу этическую. В орбиту размышлений входит ведущая антиномия просветительских воззрений: «сердце» — «ум». И в этой сфере «свое» признается более ценным, чем «чужое» (прогресс принимается не безусловно). Карамзин упрекает англичан в холодности: «Заметьте, что холодные люди вообще бывают великие эгоисты. В них действует более ум нежели сердце; ум же обращается к собственной пользе, как магнит к северу. Делать добро, не зная для чего, есть дело нашего бедного безрассудного сердца» (382). «Нашего» — чувствительного, но, прежде всего, русского сердца.

Мысль о России присутствует в сознании автора «Писем русского путешественника», когда он «конструирует» образ Европы, но отдельного образа этой страны нет, поскольку она еще, по мысли Карамзина, не доросла до вхождения в европейскую Вселенную,

163

которая и есть для него Вселенная мировая. У Гончарова во «Фрегате „Паллада”» представлена вся Земная Вселенная: не только Запад, но и Восток, не только Север, но и Юг. При такой широте обозрения претворить впечатления в единой системе координат куда более сложно. Эту задачу уже не решить без непосредственного воплощения образа России, соединившей на своих пространствах великое разнообразие земель и народов Евразии. Она и осмысляется в координатах и Запада, и Востока, притом в их экстремальных выражениях (крайний Запад и крайний Восток). И если каждая страна у Карамзина являет, прежде всего, свое культурно-нравственное лицо, то у Гончарова одновременно — и историко-этнографическое. И это понятно: одно дело — близлежащая Европа, другое — страны всего света, далекие и находящиеся на разных ступенях исторического развития. Рядом с гончаровским видением «европоцентризм» Карамзина выглядит приметой ушедшей эпохи — все человечество становится объектом осмысления в очередном «литературном путешествии»44. Гончаровская Вселенная, созданная вослед карамзинской «Европе», выросла в образ не менее цельный, но более глобальный и в силу масштабности картины, и благодаря глубокой укорененности концепции в современной писателю русской и мировой истории. Избранный художником жанр — «литературное путешествие» — на очередном витке своего бытования обнаружил большие потенциальные возможности, доказав еще раз способность, казалось бы, уже изжитых жанровых форм к возрождению и приспособлению к новым задачам45.

Жанровая традиция карамзинского «путешествия» логично дает о себе знать очевиднее всего в европейской части книги Гончарова, то есть в письмах из Англии. В них рождается образ этой страны, или, говоря по-другому, создается гончаровский «мир Англии», во многих параметрах схожий с карамзинским. Английская часть более, чем другие, наследует и упомянутую ранее гибридную форму «путешествия» в ее карамзинской модификации: материал описательный (культурно-этнографический) соседствует со сценками, вводными «новеллами»... О Карамзине заставляет также вспомнить, кроме указанного выше полемического выпада по поводу дружбы, противопоставление природы — шумному городу, горожанина — поселянину, внимание к английским кушаньям почти наравне с вниманием к знаменитым музеям... Карамзинское сопоставление ведущих европейских национальных типов, вернее всего, подвигло и Гончарова на сопоставление англичан с французами (не в пользу последних).

164

Но более принципиальное значение имеет предпочтение при создании «мира Англии» и тем, и другим автором акцентов культурно-психологических и моральных, а не узкосоциальных. Спутник Гончарова по путешествию К. Посьет увидел в Лондоне лишь приметы общественного неблагополучия: «Счастливая Англия, так называемая по скопленным в ней сокровищам и еще более по ее номинальным капиталам, благоденствует только по наружности в верхних слоях своего компактного населения; нижние слои и большая часть средних — тощи, бледны, желты, нечесаны и грязны... За туманом, который прикрывает берега Британского острова, за шумом всемирных дел, произносимым небольшим (относительно) числом его жителей, нам не слышны стоны овец, которых беспощадно стригут и щиплют голодные корыстолюбцы — и до нас доходят только одне громкие парламентские речи последних»46. Картина Лондона — «поучительного и занимательного города» — и описание англичан во «Фрегате „Паллада”» несравненно сложнее. Вослед Карамзину (а за последним стоит и фигура Вольтера) Англия рисуется как воплощение «новейшей цивилизации», истинного XIX века, а Лондон — как центр всемирной торговли. Это страна, где почитается человеческое достоинство и законность: «...вся машина общественной деятельности движется непогрешительно, на это употреблена тьма чести, правосудия, везде строгость права, закон, везде ограда им. Общество благоденствует: независимость и собственность его неприкосновенны» (42).

Одновременно отмеченная Карамзиным «холодность» (рационализм, практицизм) англичан, которую он с моральной позиции не принимал в них, становится не менее, а, может, и более влиятельным мотивом английских глав «Фрегата „Паллада”»: «Это уважение к общему спокойствию, безопасности, устранение всех неприятностей и неудобств — простирается даже до некоторой скуки... Кажется все рассчитано, взвешено и оценено, как будто и с голоса, и с мимики берут тоже пошлину, как с окон, с колесных шин» (40–41). Подобно Карамзину, Гончаров видит оборотную сторону британской «заботы о других народах»: «Филантропия возведена в степень общественной обязанности, а от бедности гибнут не только отдельные лица, семейства, но целые страны под английским управлением» (42–43). Гончарову не хватает тепла, «сердца» у типичного англичанина: «Незаметно, чтоб общественные и частные добродетели свободно истекали из светлого человеческого начала... добродетели приложимы там, где их нужно, и вертятся, как колеса, оттого они лишены теплоты и

165

прелести» (42). Проходное уподобление в «Обыкновенной истории» бюрократического учреждения, где служил Александр, заводу, а его самого — части этой «машины» развертывается в портрет-рассказ, условно нами названный «День новейшего англичанина». Путешественник не принимает прагматизма англичан, сформированного в лоне протестантской этики. Подобный тип личности Гончаров сравнивает с машиной: полезной, продуктивной, но лишенной обаяния, которое присуще человеку. Подчеркнуты самодовольное, «покойное сознание», деловитость и «техническая оснащенность» жизни англичанина. Безэмоциональность и любовь к технике сконцентрированы в финальной фразе описания дня — «Вся машина засыпает» (50).

Более резкий, чем у Карамзина, портрет англичанина определен и присутствием в книге «Фрегат „Паллада”» его русского антипода. Эпизод, нами названный «День русского помещика», как будто сошел со страниц «Сна Обломова». Далекая евразийская (азиатская) глубинка, помещичья усадьба. Здесь и описание непробудного сна, и мучительного утреннего пробуждения, и медленного одевания полусонного барина Егоркой (вариация Захара). Далее следует обильный завтрак (поистине обломовское священнодействие сна и еды...). Внешняя (сюжетная) тождественность обоих «Дней...», по замыслу, должна подчеркнуть внутреннюю разницу двух типов бытия в один временной период. Но в предпринятом противопоставлении для Гончарова особенно значим ответ на вопрос о нравственном содержании любого стиля жизни. По завершении русской картины следует вопрос: «Что же? Среди этой деятельной лени и ленивой деятельности нет и помина о бедных, о благотворительных обществах, нет заботливой руки, которая бы... А барин, стало быть, живет в себя, «в свое брюхо», как говорят в той стороне?» (52). Ответ — отрицательный, и в качестве аргумента описана умилительная забота помещика о ближних: «И многие годы проходят так, и многие сотни уходят „куда-то” у барина, хотя денег, по-видимому, не бросают» (53). Барин следует традиционной русской щедрости по отношению к бедным и обиженным (дается развернутая картина русской деревни, через которую идут нищие). Полемический выпад этой «новеллы» против предшествующей («День новейшего англичанина») поддержан повторяющимися деталями с обратным знаком (к примеру, две машинки — одна для счета, другая для снимания сапог, что использует англичанин. Русскому стягивает сапоги слуга, а деньги он — «Не по машинке считал!» — тратил на помощь людям).

Если Карамзин, упрекая англичан в «холодности», робко упоминал о «нашем» — русском, чувствительном сердце, то Гончаров готов предпочесть азиатскую лень, сдобренную исконной добротой русского жителя, трудолюбию и законопослушности англичанина. Предпочтение «близкого» — «далекому», «своего» — «чужому» дополнительно подтверждается и словами в конце первой главы: «Увижу новое, чужое и сейчас в уме прикину на свой аршин... Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее!» (54). Кажется, это не только констатация факта, но и довольно жесткий прогноз на будущее. Но одновременно есть осторожное указание на возможность изменения авторской позиции, путешественник признается, что для него впечатления несут еще пока не столько прелесть новизны, сколько прелесть воспоминаний. Здесь обнадеживающее — «пока».

Причину определенной предвзятости картины Англии (форпоста европейской и мировой цивилизации) в первой главе можно объяснить своего рода инерцией художественного мышления создателя «Фрегата „Паллада”». Англичанин нарисован как антипод «беззаботной и ленивой фигуре», исчерпывающе воссозданной в первой части «Обломова». Он — еще одна модификация образа «другого» — «немца» в этом же романе (о чем далее в этой главе). Сам сатирический портрет англичанина с подчеркиванием одной превалирующей черты (рационалистичность, доходящая до уподобления «машине») восходит к Гоголю, столь влиятельному в начальных главах «Обломова» (об этом в третьей главе, с. 230). «Вглядывание» и «вдумывание» в фигуру англичанина подменяется следованием ранее приобретенному опыту («Обыкновенная история» с противопоставлением делового рационализма («прозаизма») — романтической («поэтической») бездеятельности). И подобной «инерции» находится объяснение. Первая (английская) глава «Фрегата „Паллада”» («От Кронштадта до мыса Лизарда») писалась в январе 1853 года, в самом начале путешествия, когда концепция книги в целом, видимо, еще не сложилась. Не случайно именно эта глава была опубликована в периодике последней (ноябрь 1858 г.). Возможно, Гончаров планировал внести в нее изменения в соответствии с идеями, которые определили лицо книги, но не смог (по той или иной причине) осуществить намерение.

167

Концепция Земной Вселенной

Гончаров, как уже отмечалось в первой главе этой книги, принадлежит к таким художникам, которым присущ неизменный интерес к отображению самого хода Времени в судьбе рядового человека. Творческая позиция писателя может быть уточнена следующим советом И. И. Льховскому: «...свести все виденное Вами в один образ и в одно понятие, такой образ и понятие, которое приближалось бы более или менее к общему воззрению, так чтоб каждый, иной много, другой мало, узнавал в Вашем наблюдении нечто знакомое» (717). Совет предполагает нацеленность на обобщение, создание широкой концепции, определяющей само восприятие разнообразных частных впечатлений. Стремясь «свести все виденное... в один образ и в одно понятие», писатель во «Фрегате „Паллада”» передавал динамику и драматизм переходной эпохи через живописание двух исторических и одновременно индивидуально-человеческих состояний, запечатленных во многозначных и всеобъемлющих образах — «Сон» и «Пробуждение». Во «Фрегате „Паллада”» гончаровская Земная Вселенная формируется по закону превалирования в том или ином ее районе одного из этих двух процессов, и образы Сна и Пробуждения соответственно становятся лейтмотивами при описании той или иной страны. А так как понятие Страны у писателя-психолога реализуется в представлении о Человеке, то и национальные типы (их строй мысли и образ жизни) метафорически осмысляются в координатах этих двух состояний.

«Один образ и одно понятие» (в их контрастном воплощении) преемственно перешли в «литературное путешествие» из «Обыкновенной истории» и «Обломова», в первой части которого господствуют образы «сна» и «сонного царства», достигая кульминации в «Сне Обломова». Эти образы глубоки и многозначны, соединяют в себе приметы исторические и экзистенциальные, бытовые и бытийные. Видение остановившейся жизни («сон» — «истинное подобие смерти») автор и увез с собой в кругосветное путешествие. Во «Фрегате „Паллада”» контраст двух состояний затягивает в свою орбиту уже впечатления от многих стран и народов, приобретая глобальный характер. Но одновременно сама эта масштабность при разнообразии впечатлений ведет, как будет показано далее, к постепенному снижению остроты контраста — он размывается. Идея «одного образа и одного понятия» взрывается изнутри и множественностью частных

168

обобщений, и живописанием психологических феноменов. Постепенно возникает картина мира более сложная и противоречивая, чем она видится сначала.

Контраст Сна и Пробуждения разрешается, по Гончарову, в движении Истории, которое находит свое образное воплощение в ведущих мотивах книги — «Прогресс» и «Цивилизация». Оба мотива неразрывно связаны, часто перекрывают друг друга: цивилизация — итог прогресса, а сам прогресс обеспечивается цивилизацией. В этих мотивах воплотился социальный и этический идеал Гончарова, с высоты которого он судит и о нации в целом, и о человеке. Современники упрекали писателя в «положительном отсутствии идеала во взгляде»47, поскольку ассоциировали обычно идеал с конкретными политическими предпочтениями. Автор «Обломова» был далек от прекраснодушной веры в осуществимость идеала «здесь и сейчас»: «Между действительностью и идеалом... лежит бездна, через которую еще не найден мост, да едва и построится когда» (8,253). Можно согласиться с таким суждением В. И. Мельника: «Писателя гораздо более занимает проблема движения к идеалу, ибо движение к идеалу и есть история человека и человечества — собственно, жизнь. На диалектике этого движения и сосредоточено все его внимание как художника... правильный, «идеальный» процесс достижения идеала (процесс истории) — это и есть универсальный гончаровский идеал, нашедший выражение во всех его произведениях»48. «Правильный», по Гончарову,— это неостановимый, но и не насильственно подгоняемый эволюционный процесс, в котором не упущен ни один естественный виток. «Я — не способен ни увлекаться юношески новизной допьяна крайними идеями прогресса, ни пятиться боязливо от прогресса назад» (7,386),— признавался романист. «Идеальный» прогресс захватывает природу и общество. Он универсален и в другом отношении: совершается совместными усилиями всего человечества.

Прогресс мыслился Гончаровым не в материальных, тем более технических, а, прежде всего, в духовно-нравственных категориях (как это видно из анализа главы «Ликейские острова»), хотя он и ценил материальный комфорт, что несет «новейшая цивилизация», противопоставляя его феодальной роскоши. Жизнь, доведенная трудом «до крайней степени материального благосостояния», не признается «развитой» (цивилизованной), поскольку «область ума и духа цепенеет еще в сладком, младенческом сне» (387). Только «просветленное бытие» — «царство жизни духовной» — конечная цель Прогресса,

169

по Гончарову. Известна полемика писателя с позитивизмом, столь увлекшим молодых интеллектуалов эпохи Великих реформ. Писатель внимательно прочитал книгу английского позитивиста Г. Бокля «История цивилизаций в Англии». В ней утверждалось, что «прогресс цивилизации предопределен не совершенствованием морали, а стало быть, и не опорой на религиозные догмы, но развитием и углублением научного познания»49. Для Гончарова залог Цивилизации — и активная деятельность по созданию материальных ценностей, и борьба за нравственное совершенствование человека. Споря с Боклем, Гончаров писал: «Нравственное несовершенство, конечно, зависит от неведения, но большей частью и от дурной и злой воли. А победа последней достижима не одним только ведением, но и силою воли! А потому Заповеди и Евангелие будут на этом пути единственными руководителями!» (8,156).

«Просветленное бытие» («развитая жизнь»), по Гончарову, обеспечивается христианскими духовными ценностями. Они символизируют само существо «новейшей цивилизации», успешно завоевывающей весь мир. Поэтому в книге Гончарова оказываются неразрывно связаны: национальная ментальность, социальный прогресс и христианство. Рядом с мотивом Прогресса и Цивилизации идет мотив Веры. Подобная связь придала цельность книге Гончарова, но определенный образом ограничила проникновение писателя в духовную жизнь нехристианских народов (о чем далее).

Надо отметить, что Православие как официальная религия (институт) часто именуется Гончаровым «государственной религией» и разделяет отношение писателя к власти и государству, которые всегда ассоциируются для него с подавлением и несвободой. Характерно такое замечание писателя в последние годы жизни: власть «...теперь не следит за тем, религиозны ли они (жители), ходят ли в церковь, говеют ли? И хорошо делает, потому что в деле религии свобода нужнее, нежели где-нибудь» (7,388). Но при сравнении России с Англией и Францией с их Многопартийностью и свободой прессы, Гончаров с горечью пишет : «У нас этого быть не может. У нас все должны стоять за правительство, за господствующую религию — всякое отступление от того и другого — считается преступлением» (7,368).

Христианская Вера, по Гончарову, лишена всякой официозности и затрагивает глубоко интимные струны человеческого сердца. В антиномии «ум» — «сердце» первое понятие связывалось с наследием античной этики, второе — с этикой христианской. Позиция Гончарова —

170

в достижении органического единства наследия античности (как ее восприняли просветители) и завоеваний христианства. Заслуживают особого внимания такие его слова из «Необыкновенной истории»: «У м  тогда только — истинный и высокий ум, когда они — и ум и сердце вместе50.

Наиболее полно восприятие Гончаровым существа христианства выявилось в статье «„Христос в пустыне”. Картина г. Крамского» (1874). Это отнюдь не философский трактат: более всего Гончарова интересуют проблемы искусства, предмет анализа — живописные сюжеты с тематикой из Священного Писания, созданные в годы, когда «разъедающие начала» — «отрицание, скептицизм... вторглись всюду, в науку, во все искусства, в жизнь» (8,62). В этой ситуаций — разгула нигилизма и пропаганды позитивизма — картины таких художников, как Н. Ге и Н. Крамского, желающих «уйти из-под ферулы условных приемов исторической школы» (8,63), объявлялись «лишенными их религиозного содержания». Гончаров берет художников под защиту, рассматривая их картины («Тайная вечеря», «Христос в пустыне») в контексте поисков реализма, от которого в искусстве «религиозное, не фарисейское чувство не смутится» (8,63),

Гончаров признает, что возможности Живописи как таковой ограничены: «...никакая кисть не изобразит всего Христа, как Богочеловека, божественность которого доступна только нашему понятию и чувству веры — истекающим не из вещественного его образа, а из целой жизни и учения» (8,64). Писатель не согласен с теми, кто требует отображения в Христе «сверхъестественного», «божественного»: «Если б Иисус Христос, приняв образ человеческий, придал ему черты своего божественного естества, тогда не только все иудеи, но все люди, весь мир сразу пали бы ниц и признали в нем Бога, следовательно, не было бы ни борьбы, ни подвига, ни страданий, ни тайны искупления! Где была бы заслуга Веры, которой одной требует учение Христово!» (8,67). Незаурядный человек подвига и страданий («мильона терзаний») — в центре критических статей Гончарова 70–80-х годов (Чацкий, Гамлет, Белинский...)51. Христос Крамского (в восприятии Гончарова) — в этом же ряду: «В образе Христа можно и должно представлять себе все совершенства — но выражавшиеся в чистейших и тончайших человеческих чертах! Конечно, это и будет то, что схватывают в человеке как искру Божества» (8,68). Рафаэлю, создавшему «Сикстинскую Мадонну», отданы самые восторженные слова писателя, поскольку все опыты живописца в создании Божественного

171

образа разрешались «воплощением того, что есть самого чистого и нежного и совершенного в человеческой натуре» (8,69).

Христианство,— утверждает Гончаров,— самая высшая и чистая из существовавших и существующих религий. Способное «развиваться до фанатизма и давать героев и мучеников... Оно одно, поглотив древнюю цивилизацию и открыв человечеству бесконечную область духа — на фундаменте древней пластики, воздвигло новые и вечные идеалы, к которым стремится и всегда будет стремиться человечество» (8,70).

Нравственно-гуманистическая трактовка христианского учения предопределена спецификой самого дарования Гончарова, глубоко отличного, к примеру, от дарования писателя с «религиозным исканием» — Ф. М. Достоевского. Сравнивая этих двух авторов, Л. Толстой назвал Гончарова довольно пренебрежительно «эстетиком». Действительно, «не стремление к философской мысли, а любовь к образу, ее воплощающему,— вот что отличает Гончарова, например, от писателя-философа Достоевского»,— читаем в современном исследовании52. Но очевидно, что опосредованное воплощение христианского нравственного идеала не менее продуктивно, чем непосредственное. «В нравственном развитии дело состоит не в открытии нового, а в приближении каждого человека и всего человечества к тому идеалу совершенства, которого требует Евангелие» (8,156–157),— записывал Гончаров. Социальный Прогресс во «Фрегате „Паллада”» и мыслился как движение всех наций по пути, указанному Христом. В труде по созданию цивилизованной жизни реализуется долг человека перед нацией, долг нации перед человечеством — возвращается Творцу «плод от брошенного им зерна» (525).

Национальные ментальности в возрастных категориях

Исторический Прогресс раскрывается Гончаровым-художником через человеческую личность, а столкновение различных социальных и национальных укладов — как конфликт типов сознания и поведения (ментальностей-менталитетов). Отношения общечеловеческого и национального начал, их сложное переплетение — предмет размышлений писателя. Он спорит с «космополитами», которые не признают «узких начал национальности, патриотизма» и заявляют: «...мы признаем человечество и работаем во имя его блага, а не той или другой

172

нации!» (7,382), но дорожит и вселенской общностью людей. В рассказе «Литературный вечер» (1880) Гончаров вкладывает собственные мысли в уста старика Пешкова (прототип — поэт Ф. И. Тютчев): «...народность, или, скажем лучше, национальность — не в одном языке выражается. Она в духе единения мысли, чувств, в совокупности всех сил русской жизни... необходимо каждому народу переработать все соки своей жизни, извлечь из нее все силы, весь смысл, все качества и дары, какими он наделен, и привести эти национальные дары в общечеловеческий капитал! Чем сильнее народ, тем богаче будет этот вклад и тем глубже и заметнее будет та черта, которую он прибавит к всемирному образу человеческого бытия» (7,105). В живописании каждой страны гончаровской Вселенной подчеркивается ее специфика, и одновременно представители всех наций являют «всемирный образ человеческого бытия».

Национальные ментальности понимались писателем как подвижные, а не застывшие, закоренелые структуры. Способность к движению и обогащению достижениями других народов (воспитанию в самом широком смысле этого слова) — залог процветания нации. Поэтому Гончаров и верил, что славянофильство, «оставаясь тем, что оно есть, то есть выражением и охранением коренного славяно-русского духа, нравственной народной силы и исторического характера России, будет искренне протягивать руку к всеобщей, то есть европейской культуре» (8,117).

Во «Фрегате „Паллада”» национальные ментальности закономерно рассматриваются в трех временных проекциях. Внимание Гончарова к прошлому мотивировано его твердым сознанием, что история — «способ яснейшего уразумения жизни», так как «человек есть продукт не одной минуты, а целого ряда веков и поколений»53. И сложившееся в прошлом общественное сознание вступает в сложное взаимодействие с Прогрессом. Принципиальное значение имеет такое суждение Гончарова: «в основе коренной русской жизни» навсегда останутся некоторые «племенные ее черты, как физиологические особенности, которые будут лежать в жизни и последующих поколений и которых, может быть, не снимет никакая цивилизация и дальнейшее развитие, как с физической природы и климата России не снимет ничто ее естественного клейма» (7,443). Будущее не подается Гончаровым в виде фантазии, оно улавливается в отдельных приметах настоящего. Живая современность стоит в центре книги и определяет ее лицо.

173

В гончаровской историософии, каковой она предстает во «Фрегате „Паллада”», можно уловить отзвук идей П. Я. Чаадаева. Известно, что их резонанс среди современников был беспрецедентен, поскольку «концепция России, видвинутая в Философических письмах, является первым в истории русской общественной мысли документом русского национального самосознания, в котором осмысление ведется в широком философско-историческом контексте»54. Именно такой контекст более всего интересовал Гончарова, создававшего свою собственную Вселенную. Стремясь уловить этический элемент во всех исторических сдвигах, писатель мог найти опору в сочинениях мыслителя: «...нравственность, нравственные законы — это альфа и омега философии истории Чаадаева, его философской антропологии»55. Оба автора видели в воспитании, просвещении и нравственном совершенствовании — единственные реальные средства для осуществления идеала общественного устройства.

Пафос «Философических писем» (1829–1830) — в приобщении России к подлинной цивилизации, то есть европейской. Только в «большой семье христианских народов», по Чаадаеву, можно обнаружить «отличительные черты нового общества... именно здесь находится элемент устойчивости и истинного прогресса, отличающий его от всякой другой социальной системы мира, в этом сокрыты все великие поучения истории»56. Чаадаев задает вопрос: «Разве нельзя быть цивилизованным не по европейскому образцу?» — и отвечает: «Можно быть, конечно, цивилизованным иначе, чем в Европе, разве не цивилизована Япония, да еще и в большей степени, чем Россия, если верить одному из наших соотечественников? (Имеется в виду В. Головнин, о нем речь далее в этой главе.— Е. К.) Но разве Вы думаете, что в христианстве абиссинцев и в цивилизации японцев осуществлен тот порядок вещей... который составляет конечное назначение человеческого рода? Неужели Вы думаете, что эти нелепые отступления от божеских и человеческих истин низведут небо на землю?»57. Гончаров, включавший Россию (вослед Карамзину) в число европейских стран, тоже полагал, что в иных неевропейских цивилизациях (страны «китайского семейства») не «осуществлен тот порядок вещей», который «составляет назначение человеческого рода», и надеялся на приобщение этих стран, наряду с «дикими», к «большой семье христианских народов».

Как видно уже из приведенного суждения, чаадаевская концепция России разворачивается на фоне концепций других мировых наций-государств.

174

В обозрении философа не одна Европа, а весь Божий Свет: идея всечеловечества, единства всех наций мира в их поступательном развитии — основополагающая у Чаадаева. У Гончарова, стоящего перед разгадкой ментальностей народов не только Европы, но и Азии-Африки, мысли развивались в том же направлении, что у Чаадаева в «Апологии сумасшедшего» (1837). (Гончаров не мог прочитать это сочинение, которое было опубликовано только в 1906 году, но его «завязь» — в первом «Философическом письме».) Ход размышлений Чаадаева относительно самого понятия «нация» воспроизводится исследователем так: для того, чтобы люди организовались в нацию, необходимы общая цель, «непременно должен быть, следовательно, особенный круг идей, в пределах которого идет брожение умов в том обществе, где цель эта (речь идет о провиденциальной цели, стоящей перед народом.— Е. К.) должна осуществиться... Этот круг идей, эта нравственная сфера неизбежно обусловливает особый образ жизни и особую точку зрения... у разных народов», у них вырабатывается «национальное сознание», «домашняя нравственность, личное чувство, вследствие которого они сознают себя как бы выделенными из остальной части человеческого рода»58.

При характеристике уровня-специфики «национальных сознаний» Чаадаев исходил из просветительского в своей основе уподобления исторических фаз развития тех или иных стран (цивилизаций) человеческим возрастам (младенчество-детство, отрочество, юность-молодость, зрелость, старость). Эта своеобразная «образность» придавала чаадаевским конкретным историософским характеристикам психологическую глубину и даже поэтическую объемность.

У Гончарова во «Фрегате „Паллада”» подобный принцип в описании народов Вселенной органически вырастал из его творческого сверхзамысла, о котором шла речь во вступлении и в первой главе этой книги. Идея фазообразности развития личности, природной предопределенности проживания человеком конкретных этапов с обязательной сменой одного другим (без задержки, но и без искусственного ускорения процесса) преемственно перешла из первого романа Гончарова и начала второго в «литературное путешествие». Ю. Лощиц полагает, что «основная смысловая антиномия» «Фрегата „Паллада”» в целом повторяет антиномию «Обыкновенной истории»: «...за частным противостоянием паруса и пара откроется более общее противостояние — двух грандиозных мироукладов, двух возрастов человеческой истории. Один из них — возраст наивного

175

детства, восторженно-беспомощной молодости человечества, возраст поэзии, веры в чудеса, надежд и грез. Сейчас, в середине XIX столетия, все сроки этого возраста явно истекают. На первый план истории все увереннее выступает «зрелость» человечества»59. Действительно, в этой антиномии непосредственно запечатлелся контраст двух половин жизни: «прозаической» и «поэтической», всегда занимавший Гончарова. Но в его Вселенной многообразие «миров» не укладывается в простую антиномию только двух возрастов. Каждый своеобразный «мир» имеет свой «возраст», причудливо сочетающий приметы двух «основных» (детства-юности и взрослости-зрелости), и именно этот конкретизированный «возраст» становится образным лейтмотивом при воссоздании стиля жизни и ментальности народов той или иной страны.

Глобальный контраст («младенчество» — «зрелость»)

Во «Фрегате „Паллада”» за картиной Англии следует описание островов Атлантического океана. Такая последовательность продиктована маршрутом эскадры Е. Путятина, направляющейся в Японию,— реальным путешествием, но в контексте «литературного путешествия» подобная последовательность видится уже художественно мотивированной: вслед за «новейшей цивилизацией» появляется по контрасту «мир сна», первобытного, младенческого. Отделенные от мира водами океана, под неизменно палящим солнцем, эти уголки, населенные «младенцами человечества», спят непробудно (изоляция абсолютна, время, кажется, навсегда остановилось).

Образ «дикаря» — неиспорченного цивилизацией наивного ребенка — согласуется с руссоистской концепцией отрицания положительных итогов развития человечества. Но путешественник лишь на минуту подпадает под обаяние окружающей примитивной жизни (к примеру, в описании чувственных дикарок). «Сон» как подобие смерти (из первой части «Обломова») всплывает поначалу с эпитетами: «отрадной, прекрасной, немучительной, какою хотелось бы успокоиться измученному страстями и невзгодами человеку» (94).

Появляются вскоре совсем иные оттенки в этом образе: «...Я припомнил сказки об окаменелом царстве» (84). Хотя эпитет «окаменелый», казалось бы, отсылает к воспоминанию о воскресном обломовском пироге (символе всеобщего и неизменного довольства), но теперь вместо умиления с этим эпитетом связывается чувство иного

176

характера — ужас небытия. И сам «сон» все более напоминает о неволе, плене, тюрьме: «Все спит, все немеет... это не временный отдых, награда деятельности, но покой мертвый, непробуждающийся» (84). По своей сути такой сон — угроза самому человеческому существованию: «Человек бежит из этого царства дремоты, которая сковывает энергию, ум, чувство и обращает все живое в подобие камня» (84). Картинное безделье местных жителей начинает раздражать путешественника, еще недавно с досадой взиравшего на «суету» в Англии: «Отчего на улицах мало деятельности? Толпа народа гуляет праздно... На юге вообще работать не охотники; но уж так лениться, что нигде ни признака труда,— это из рук вон» (71).

По мере развития «литературного путешествия» все яснее вырисовывается его ведущий внутренний сюжет (исторический «возраст» народа — это его судьба). В логике именно такого сюжета и предстает теперь образ англичанина. Таким образом, «мир Англии» получает полноту характеристики на страницах книги Гончарова в целом (не только в первой главе, столь привлекавшей советских литературоведов своей обличительностью).

Один из первых рецензентов «Фрегата „Паллада”» заметил: «...автор далеко не англоман... Но, несмотря на явное несочувствие к британцам, образ этого цивилизующего народа, быть может, помимо воли автора, выходит из-под пера его величественным и привлекательным. Иначе и быть не могло: автора, как друга цивилизации, в пользу которой он написал не одну теплую страницу, как поэта, наконец, не мог не поразить этот образ, носящийся во всем мире, хоть, положим, и не очень приглядный»60. «Друг цивилизации»... Действительно, идея Прогресса нарастала в книге Гончарова постепенно, чтобы стать, в конце концов, ведущей, и воплотиться в образе цивилизатора: именно в этом обличье представал англичанин перед современниками писателя — свидетелями британской активности в середине XIX века. В одной из статей, появившейся накануне отъезда Гончарова в экспедицию, читаем: «Круговорот всемирной торговли и промышленности, которых главными деятелями являются в настоящее время народы англосаксонского племени, расширяется в своем быстром движении с каждым годом, точнее, с каждым почти днем. Давно ли захватил он недоступные ему прежде побережья восточного Китая, и вот уже очередь доходит до Японии»61.

Очередная (после Англии) встреча с народом англосаксонского племени — на островах (в их числе прекрасная Мадера) — поначалу

177

вызывает у путешественника прежнюю реакцию — раздражение их прозаизмом, антипоэтичностью: «Как неприятно видеть в мягком воздухе, под нежным небом, среди волшебных красок, эти жесткие явления!» (70). Рассказчик испытывает досаду, видя, что англичане всюду пускают корни (и эти корни всюду прививаются!), что они излишне горды и не всегда разборчивы в средствах... Но за этим следует довольно неожиданная самокорректировка: «Но зачем не сказать и правды?» (74). Путешественник вынужден признать, что без англичан не возделывалась бы столь активно земля, не строились бы дороги... Как было верно подмечено рецензентом, писатель долго не решался на переоценку столь скульптурно отлившейся в первой главе «Фрегата „Паллада”» фигуры «новейшего англичанина» («машины», заведенной на добывание прибыли). И сама переоценка совершилась как бы вопреки его воле. Сперва речь шла о некоем «богатыре, который принесет труд, искусство, цивилизацию, разбудит и эту спящую от века красавицу природу и даст ей жизнь» (84). Но появление богатыря относилось к будущему («Время, кажется, недалеко» (84)). Затем через несколько страниц появилось суждение уже о реальных англичанах, в этот момент уезжающих на свои кофейные плантации: «Это все богатыри, старающиеся разбудить спящую красавицу» (87). Так будущее совместилось с настоящим: вглядывание в чужую жизнь и вдумывание в нее победили жесткую заданность. В последующих многочисленных описаниях вездесущих англичан писатель, пусть без особой охоты, но явно отказывается от сугубо этического критерия. И тогда из-за фигуры узкомыслящего дельца появляется преобразователь-цивилизатор, обладающий «неутомимой энергией и неутомимой жадностью и предпринимательностью» (229). Сама цивилизация середины прошлого века именуется «британской», и по отношению разных наций к этой цивилизации прогнозируется их историческая судьба.

Глава «На мысе Доброй Надежды» во многих отношениях переломная в «путешествии»: ослабляется связь со «своим», осознается самоценность «чужого» («Смотрите,— говорили мы друг другу,— уже нет ничего нашего, начиная с человека; все другое: и человек, и платье его, и обычаи» (103)). В момент второй встречи путешественника с Англией (Капская провинция — «уголок Англии») образ англичанина включается в контекст размышлений, отражающих внутренние изменения в самом рассказчике. Теперь он не только нарочито ленивый созерцатель, каковым был вначале. Заявлявший ранее об отказе от

178

книжных (исторических, географических) выкладок, он в поездке по Капской провинции берет на себя некоторые функции ученого, доказывающего, что на африканском континенте «всеодолевающая энергия человека борется почти с неодолимой природой, дух — с материей, жадность приобретения — с скупостью бесплодия» (123). В этих словах — пафос всей книги, рассказывающей о всемирной борьбе человеческого духа с косностью материальной природы. Начиная с главы «На мысе Доброй Надежды», сравнение разных наций в их отношении к Прогрессу окончательно утверждается как формообразующий принцип повествования.

Картина Южной Африки не претендует на цельность «мира», поскольку сам материк находится в процессе «сложения сил» (метафора этого состояния во втором географическом названии — «Мыс Бурь»: «...здесь вечная борьба титанов — моря, ветров и гор, вечный прибой, вечные бури» (99). Развертывается схватка между колонистами двух европейских стран, идет война между колонистами и туземцами. Поэтому,— замечает повествователь,— «осадка еще мало, еще нельзя определить, в какую физиономию сложатся эти неясные черты страны и ее народонаселения» (123).

На одной территории разместились носители трех национальных ментальностей. Британская цивилизация дополнительно сопоставляется с голландской, которая «за недостатком положительной и живой энергии» использовала исконное хладнокровие — фламандскую флегму — это «отрицательное и мертвое качество». Главный упрек голландцам — медленность прогресса: они зажили в Африке той же жизнью, что жили на Родине, «не задерживая и не подвигая успеха вперед» (127). Сегодня с высоты протекших лет отчетливо видно различие двух эпох колонизации Африки — голландской и английской. Первая практически не несла в своей глобальной политике иных целей, кроме коммерческих. Британская опиралась на определенную идеологию: христианство, демократия, законность... В начале книги Гончаров рисовал англичан как дельцов-купцов, нацию без какой-либо Миссии. И этот первоначальный рисунок видится после этой главы более рисунком голландца, чем британца. Путешественник признает, что всего занимательнее было для него «видеть победу англичан над природой, невежеством, зверями, людьми всех цветов и, между прочим, голландцами... Девиз их, кажется, везде, куда они не пробрались: делать мало для себя и ничего для других; девиз англичан, напротив: большую часть для себя, а все вместе для других.

179

Я не англоман, но не могу, иногда даже нехотя, не отдать им справедливости» (681).

П. Я. Чаадаеву в его историософских воззрениях Англия виделась «избранной страной», миром «взрослых людей», свой исторический опыт реализовавших в государственном устройстве, общественном порядке, в нравственной сфере (уважение к отдельному человеку). Англичане — это «народ, личность которого ярче всего обозначилась, учреждения которого всего более отражают новый дух»62. В гончаровском образе англичанина «зрелость» (соединение осознанной миссии и деятельности по ее осуществлению) становится определяющей чертой63.

По Гончарову, в Капштадте (Кейптауне) англичанин — «строитель, инженер, плантатор, чиновник». Инженер (ученый картограф, археолог) Бен — «замечательный человек в колонии» (в жизни ученый — геолог Эндрю Бейн (1796–1864)). Недаром он строитель дороги — символа проникновения на континент Цивилизации. В первой главе «Фрегата „Паллада”» был дан шаржевый портрет англичанина, как будто сошедший со страниц популярного английского журнала («Панча», к примеру): гладко бритый, с синими глазами, с красивыми бакенбардами, в черном платье, белом жилете, в круглой шляпе, с зонтиком... Бен внешне абсолютно другой, в нем подчеркнута энергия и простота трудового человека: «сложен плотно и сильно; ходит много, шагает крупно и твердо, как слон, в гору ли, под гору ли — все равно... Ест много, как рабочий, пьет еще больше, с лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором не могли перекричать его...», одет просто, без перчаток (156). С. С. Дудышкин еще в рецензии на журнальные публикации «Фрегата „Паллада”» отметил интерес Гончарова к общечеловеческим вопросам64. В портрете Бена представлен не некий тип «новейшего англичанина», а просто человек с ясно обозначенной личностью, приметы которой — преданность труду и простота самоуважения.

Знакомство Гончарова с исконным населением Африки было ограничено пребыванием в Капштадте и специальным выбором маршрута экспедиции внутрь материка. Путешественник в недоумении: «Да где же народ — черные? где природные жители края? Напрасно вы будете искать глазами черного народонаселения, как граждан, в городах» (154). «Полная коллекция всех племен, населяющих колонию» не случайно представлена... в тюрьме. В той части Капской провинции, которую посетил путешественник, туземцы — или слуги,

180

или заключенные. Хотя Гончаров и с горечью писал о человеческих жертвах в восстаниях против европейцев, тем не менее в сопротивлении местного населения Цивилизации ему виделось своего рода историческое недоразумение: «Черные еще в детстве: они пока, как дети, кусают пекущуюся о них руку» (168). Писатель полностью полагался на терпение и умение «взрослых людей» — воспитателей и просветителей, среди которых числил и строителей, и миссионеров: «Силой с ними (туземцами) ничего не сделаешь... Их победят не порохом, а комфортом» (184). Комфорт достигается Прогрессом, и повествователь полагал, что куда легче перейти к «новейшей цивилизации» непосредственно со стадии непробужденного младенчества, чем освобождаться перед этим от груза переживших себя древних цивилизаций: «Кафры, негры, малайцы — нетронутое поле, ожидающее посева, китайцы и их родственники японцы — истощенная, непроходимо-заглохшая нива» (465). В этих словах суть концепции уже Востока (Азии) в гончаровском «литературном путешествии».

«Мир Японии»

а. Японские главы в составе книги

Объемные главы, посвященные Японии,— кульминация книги Гончарова, в них с наибольшей полнотой воплощаются все ее координаты. Недаром эти главы были сразу восторженно приняты критикой и почти немедленно вслед за журнальной публикацией вышли отдельной книжкой («Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов. Из путевых заметок И. А. Гончарова». СПб., 1855). В одном из отзывов читаем: «Заметки о Японии гораздо выше всех других заметок г. Гончарова и более всех их удовлетворяют современным требованиям от развитого, европейски-образованного путешественника, каким все, конечно, признают нашего талантливого автора»65. В других рецензиях цитаты, подтверждающие высокое мастерство автора «Фрегата „Паллада”», как правило, извлекались из японских глав66. Диссонансом прозвучало лишь суждение А. В. Дружинина, заявившего, что «элемент, составляющий отличительную прелесть первых произведений Гончарова, является в его новой книге только на тех страницах, где идут русские картины и русские воспоминания...». В названии глав «Русские в Японии...» критику виделось главным

181

первое слово: «...мы готовы отдать двадцать лучших его страниц (даже, например, изображения торжественного свидания с нагасакским губернатором) за одну страницу в таком роде», и далее приводилось описание воображаемого путешествия по России67. Но вопреки этим суждениям, сам текст с бесспорностью свидетельствует, что в заглавии («Русские в Японии...») для Гончарова была первозначимой его вторая часть. В гончаровской Вселенной «мир Японии» самодостаточен и художественно завершен, более того — это самый гончаровский из всех «миров», поскольку, создавая его, писатель выступал, в значительной степени, в роли первооткрывателя.

Японская тема издавна бытовала в мировой литературе. «Страна Восходящего Солнца» волновала воображение Западного мира с тех самых пор, как Марко Поло принес первые сведения о ней. Япония долго виделась Европе таинственной страной невиданных сокровищ68. Россия стала соседом Японии после расширения своих границ до Тихого океана. История встречи двух стран (посещение русскими японских берегов и, случайным образом, японцами — России) насчитывала более ста лет и завершилась подписанием адмиралом Е. Путятиным в 1855 году Договора о торговле и границах69.

Гончаров до начала и во время похода прочитал много литературы о тех странах, через которые пролегал его путь70, в их числе и книги о Японии иностранных авторов (прочитанные в оригинале), на которые писатель неоднократно ссылался71. Но, естественно, особое значение имели для Гончарова-художника публикации русских авторов: записи впечатлений путешественников и обзорные статьи. Заслуживает упоминания большая статья «Япония и японцы», опубликованная в 1852 году в журнале «Современник», автором которой был хороший знакомый Гончарова Е. Корш72, уже поэтому вряд ли она могла не привлечь внимания писателя. Появление этой статьи, построенной на свидетельствах европейцев и русских о Японии, отражало все возрастающий интерес в русском обществе к малоизвестному соседу на Востоке, интересу, подогреваемому к тому же активностью американцев в «открытии» Японии. «Как бы хотелось нам поскорее видеть новые издания Головкина, Рикорда и Врангеля!»73— восклицал критик в 1855 году на страницах этого же популярного журнала, называя среди трех имен двух авторов книг о Японии, хотя «Записки флота капитана Головкина о приключениях его в плену у японцев в 1811,1812 и 1813 гг...» (1816) уже была переиздана в 1851 году. Естественно, и сам Гончаров как автор глав о Японии, и его читатели не

182

могли игнорировать тот контекст, что создавался публикуемыми и опубликованными материалами о далекой и одновременно близкой стране.

Сопоставление книг капитана Головкина и писателя Гончарова обнаруживает глубокое различие в претворении схожих по существу впечатлений (в записках простого, честного свидетеля и «литературном путешествии»). К сожалению, эти различия часто не учитываются специалистами по Японии (историками, географами, этнографами...), которые на равных судят об этих книгах, рассматриваемых в качестве научных источников74.

Мотивы написания и характер изложения событий в «Записках» Головкина были сформулированы самим автором в «Предуведомлении». Он мотивировал свое решение взяться за перо тем, «сколь мало Япония известна в Европе». «Следственно сведение о сем древнем народе должно быть занимательно для людей просвещенных. Сие самое побудило меня сообщить Свету приключения мои в плену у японцев, которые, в другом случае, не заслуживали бы внимания публики». Головнин отвергал такой возможный вариант: «...наполнить добрый том выписками из других книг, в коих писано о Японии и которые известны всем просвещенным читателям». Его намерение было простым, четким и выполнялось в книге последовательно: «Я хочу описывать только то, что со мной случилось, что я сам испытал и видел собственными глазами». Характерна последняя фраза в «Предуведомлении»: «Записки были готовы в июле 1814»75— то есть немедленно после освобождения из плена. Непосредственность впечатлений, столь ценимая автором, не должна была быть утеряна76. «Головнин описал свое пребывание в плену японском так искренне, так естественно, что ему нельзя не верить. Прямой, неровный слог его — отличительная черта мореходцев — имеет большое достоинство»,— отозвалась критика на «Записки»77.

Как уже отмечалось, во «Фрегате „Паллада”» реализовывалась, прежде всего, художественная задача. В Земной Вселенной, что предстает на страницах книги Гончарова, отразился глубоко индивидуальный и избирательный подход к увиденному. К примеру, в книге использованы, казалось бы, «внелитературные», бытовые формы передачи впечатлений — письма, дневник, которые, как и записки, были популярны среди русских авторов, писавших о Японии до Гончарова и одновременно с ним. В этом ряду, кроме В. Головнина и П. Рикорда, который рассматривал свои «Записки флота капитана

183

Рикорда о плавании его к японским берегам в 1812 и 1813 годах и сношениях с японцами» (1816) как дополнение к книге Головнина, должны быть названы следующие публикации: А. Крузенштерн «Путешествие вокруг света в 1803, 4, 5 и 1806 годах...», К. Н. Посьет «Письма с кругоземного путешествия в 1852, 1853 и 1854 годах», «Из дневника Воина Андреевича Римского-Корсакова», «Путевые записки бывшего в 1854 и 1855 годах в Японии протоиерея Василия Махова»... Но в действительности перед читателем Гончарова — своего рода «имитация» популярных форм, по существу ставших сугубо литературными в его художественном произведении, обладающем четкой жанровой структурой и собственной концепцией мира.

б. Слагаемые менталитета

В гончаровскую Вселенную (Англия, острова Атлантики, Южная Африка...) предстояло вписаться Японии и мифической, и реальной, увиденной внимательными глазами художника, способными улавливать и «поэзию», и «прозу» жизни. «Тридесятое государство», так именовалась Япония в главах, предшествующих встрече с ней: «странная, занимательная пока своей неизвестностью страна». Тот мечтатель, что пробуждался периодически в скучающем путешественнике, буквально заворожен неразгаданностью этой земли, она видится ему «запертым ларцом с потерянным ключом». Слово «ларец» (шкатулка), где хранятся драгоценности «страны чудес»,— из лексикона «аргонавта» — искателя приключений. Эпитет «странный» — самый популярный в предчувствии Японии («Здесь все может быть, чего в других местах не бывает» (274)) — остается таковым и в момент прихода в Нагасаки как для самого путешественника, так и для его спутников по походу. Характерны впечатления К. Посьета: «Вот вам и из Японии письмо, как бы с луны... Может быть, выйдя из Японии, язык развяжется и сообщит вам о том, что заметили и что делали мы здесь, но теперь мы заражены таинственностью — отличительной чертой японского характера, который смыкает уста и сушит перо»78.

Еще в книге Головнина первая встреча с японцами описывалась под знаком странности и комичности: «Вскоре и начальник появился в полном вооружении, в сопровождении двух человек также вооруженных, из коих один нес предлинное копье, а другой его шапку, или шлем, похожий на наш венец, при бракосочетаниях употребляемый, с изображением на оной луны. Ничего не может быть смешнее

184

его шествия: потупив глаза в землю и подбоченясь фертом, едва переступал он ногами, держа их одну от другой так далеко, как бы небольшая канавка была между ими»79. Важно подчеркнуть, что Гончаров в скрупулезности воспроизведения деталей, часто комических (описание одежд, причесок, привычек, традиции...), идет подчас значительно дальше других авторов, поскольку для него в новой стране «всякая мелочь казалась знаменательной особенностью» (246). Но если в книге моряка воспроизведением странностей-таинственностей обычно все и исчерпывалось, то в книге художника первое впечатление — только исходная точка, за которой следовало «вглядывание» и «вдумывание». В этом отношении показательно сравнение сцен приема у губернаторов, описанных Рикордом и Гончаровым. Встречаются одинаковые подробности (история с башмаками), но у Рикорда это только проходной момент, у Гончарова — комически-торжественное представление, растянувшееся на страницу.

Увлеченность Гончарова комическим живописанием странностей японцев обычно объясняют характером дарования писателя, а также богатством жизненного материала соответствующего рода. Представляется правомочной, рядом с иными, мотивировка — из разряда собственно эстетических. Вернее всего, автор «Фрегата „Паллада”» не просто «копирует», а сознательно усиливает странности японцев, используя особый прием, давно известный в искусстве, но получивший свое наименование в эпоху русского формализма — «остраннение» (термин В. Шкловского). Предмет (явление) подается в необычном ракурсе, чтобы привлечь к нему повышенное внимание. «Остраннение» картин Японии при первом знакомстве с ней входит составной частью в общее развитие замысла японских глав, который, как будет показано далее, предполагал постепенное переключение внимания с национально-своеобычного на общечеловеческое.

Необычность увиденного подчас достигает такого уровня, что картины кажутся путешественнику ирреальными. Звучит восторженный и потрясенный голос человека, не верящего своим глазам: «Что это такое? декорация или действительность? какая местность!.. все так гармонично, живописно, так непохоже на действительность, что сомневаешься, не нарисован ли весь этот вид, не взят ли целиком из балета?» (250–251). Но неожиданно обнаруживается за этим экзотическим фасадом нечто знакомое. Ведь это «сон», перенесший путешественника (а с ним и читателя) вновь — вослед за «Сном Обломова» — в «удивительный уголок земли». Недаром в одном из писем Гончаров именовал свой

185

поход вокруг света как «путешествие Обломова». Вот теперь его герой-мечтатель, Преодолев тысячи миль, обрел «родной уголок», вернулся в чудный край детства-отрочества. На церемонии встречи с «полномочными» путешественника посещают забытые видения: «Мне не верилось, что все это делается наяву. В иную минуту казалось, что я ребенок, что няня рассказала мне чудную сказку о неслыханных людях, а я заснул у ней на руках и вижу все это во сне» (355). Параллель «своего» и «чужого», «прошлого» и «настоящего» выявляется довольно неожиданно — на сказочном, сюрреалистическом уровне.

Однако помимо юного душой, восторженного аргонавта в путешественнике жив и вдумчивый, трезвый наблюдатель, который размышляет над исторической судьбой страны, островной, как и Англия, но использовавшей особое географическое положение не для своего распространения в мире, а для изоляции от него: «Вот многочисленная кучка человеческого семейства, которая ловко убегает от ферулы цивилизации, осмеливаясь жить своим умом, своими уставами, которая упрямо отвергает дружбу, религию и торговлю чужеземцев, смеется над нашими попытками просветить ее и внутренние, произвольные законы своего муравейника противоставит и естественному, и народному, и всяким европейским правам, и всякой неправде» (246). Этот тезис сформулирован на первых страницах повествования о Японии (в его основе — сведения из прочитанных книг). Предстоящее знакомство со страной призвано разъяснить, конкретизировать, возможно, и отвергнуть подобный тезис. Важно помнить, что встреча путешественника с Японией имеет собственный внутренний сюжет, позволяющий уловить своего рода этапы восприятия увиденного: первые впечатления нередко оспариваются последующими, обнаруживается и непреодоленная противоречивость в заключениях.

Для загадочной страны после «вглядывания» и «вдумывания» находится свое место в той реальной земной Географии и человеческой Истории, что представлена во «Фрегате „Паллада”». Японцы видятся нацией с древней культурой и богатой историей, чей рост был искусственно остановлен, а дух пленен: «Здесь почти тюрьма и есть, хотя природа прекрасная, человек смышлен, ловок, силен, но пока еще не умеет жить нормально и разумно», то есть, следуя логике книги,— цивилизованно. Если у Головкина, проведшего в плену у японцев более двух лет, тюрьма-клетка, в которой пленник содержался, описана как примета суровой реальности, то у Гончарова «тюрьма»

186

становится ведущей метафорой «мира Японии». Синонимы тюрьмы — плен, западня, путы, клетка... — встречаются неоднократно в описании этой «страны несвободы». Закрытости от мира, наступившей после изгнания христианских миссионеров (иезуитов) в XVI веке, сопутствует «хитро созданная и глубоко обдуманная система государственной жизни», с многочисленными запретами, регулирующими порядок (два слова — «система» и «порядок» — проходят через все описание). «Не велено»,— типичный ответ чиновников: «Они всего боятся, все им запрещено» (272). Именно подобная система лишила страну здоровых соков, «которые она самоубийственно выпустила, вместе с собственной кровью, из своего тела, и одряхлела в бессилии и мраке жалкого детства» (271). Гончаров увидел трудолюбие японцев, их благоговейное, артистическое отношение к природе, стоицизм при перенесении испытаний... Но с куда большей настойчивостью им отмечаются качества иного порядка. Японская ментальность в таких ее признаках, как подозрительность, скованность при принятии решения, боязнь нового... связывается с обстоятельствами, которые должны быть и будут изменены.

В свете «одного образа» и «одного понятия» («Сон» — «Пробуждение») Япония занимает в Земной Вселенной Гончарова как бы срединное положение между двумя крайностями: «сном» первобытных племен Африки и островов Атлантики, с одной стороны, и Цивилизацией, с другой. Градация ранее представленных «возрастов» наций (младенчество — зрелость) усложняется. Японец, взращенный в колыбели азиатской цивилизации, что пережила гибель древних европейских, уже глобально состарился. Но эта же цивилизация, отняв у него импульс развития, погрузила его в «сон детства» и упрямо удерживает в нем. Путешественнику, прибывшему в Нагасаки, «неприятно видеть сон, отсутствие движения... Нет людской суеты, мало признаков жизни» (252). Ему ясно, что это происходит не от природной неразвитости, а от несвободы и застоя — остановки исторического развития: «Не скучно ли видеть столько залогов природных сил, богатства, всяких даров в неискусных, несвободных, связанных какими-то ненужными путами руках!» (252). То «жалкое детство», что неоднократно подчеркивается в портретах японцев,— это не естественное состояние «младенцев человечества», оно куда более напоминает болезненное состояние стариков, впавших в детство. Старческий недуг развился от нехватки свежего воздуха свободы и прогресса: «Вот что значит запереться от всех: незаметно в детство впадешь» (269).

187

Старческий недуг, сам рожденный застоем, в свою очередь, усугубляет этот застой, подпитывает закоренелый консерватизм. «...Посмотрите на этого дряхлого старика, доведенного круговоротом жизни снова до детской слабости: он не только остается неподвижным и покойным, но хочет еще, чтобы все и вокруг него оставалось таким же, малейшая перемена его смущает и беспокоит, ему хотелось, чтобы царила тишина»80. Эти слова Руссо из «Эмиля» вспоминаются при чтении японских глав. Ведущими лейтмотивами в описании японцев становятся образы, связанные с «младенчеством» и «старостью» — оба периода сходны неосуществленностью человеческого потенциала. Детское любопытство и изнеженность сочетаются в японских переводчиках и баниосах со стариковской сонливостью и медлительностью. Даже на описание природы распространяются эти лейтмотивы: две горы-игрушки, покрытые ощетинившимся лесом, как будто две головы подростков с взъерошенными волосами. Высокие горы позади холмов глядят серьезно и угрюмо, как взрослые из-за детей. Но не случайно, тем не менее, именно мотив старости, дряхлости, дряблости особенно настоятелен. На авансцене повествования — многочисленные старики: они тихо плетутся, шаркая подошвами, один из них со злым лицом унимает народ, две массивные фигуры седых стариков, как фарфоровые куклы, бросаются в глаза при входе в губернаторскую залу. Наконец, образ, столь монументальный, что сходен с символом: «подслеповатый громоздкий старик с толстым лицом смотрел осоловелыми глазами на все и по временам зевал» (295). Старческий лик режима сегуна — знак «последних дней» «эпохи Эдо» (конец правления клана Такугава наступил очень скоро).

в. Динамика портрета японца

Четкая концептуальность в представлении «мира Японии» играла в книге Гончарова двоякую роль. С одной стороны, она определила цельность общей картины: ведь сила необычных впечатлений могла привести к эклектичности и эскизности зарисовок. Но, с другой стороны, определенная «заданность» (при ограниченности контактов со страной) грозила лишить образ Японии пол ноты-широты, схематизировать его, как это случилось при описании Англии в первой главе (а ведь то была Европа!). Путешествововаший по Испании и столкнувшийся с Арабским Востоком В. П. Боткин размышлял: «Для жителей Европы есть в характере и жизни Востока нечто ускользающее

188

от их ясного понимания... Отчего европейцы так плохо уживаются с народами Востока? Мне кажется, что, несмотря на множество разных историй восточных народов и путешествий, мы очень мало знаем Восток, то есть его характер, нравы,— словом, его внутреннюю жизнь. Путешественники пишут о Востоке с заранее составленною мыслию о превосходстве всего европейского и смотрят на восточную жизнь с европейской точки, как на курьезность»81.

Нельзя сказать, что Гончаров абсолютно избежал подобной предвзятости. Бросается в глаза, к примеру, немногочисленность в японских главах пейзажных зарисовок, в которых обычно проявлялось его блестящее мастерство рисовальщика. Путешественник восхищен японским небом, но, глядя на берега знаменитой Нагасакской бухты, не воспринимает в полной мере открывшуюся красоту, поскольку видит в своих мечтах эти берега преображенными на европейский лад. Японский пейзаж часто служит для него только подтверждением отсталости и «сна», которые Прогресс призван смести с лица страны. В то же время другие русские путешественники, открывая для себя прелесть японской земли, восхищались именно ее возделанностью — свидетельством трудолюбия и мастерства народа. К примеру, Крузенштерн писал: «Роскошная природа украсила великолепно сию страну, но трудолюбие японцев превзошло, кажется, и самую природу. Возделывание земли, виденное нами повсюду, чрезвычайно и бесподобно. Обработанные неутомимыми руками долины не могли бы одни возбудить удивление в людях, знающих европейское настоящее земледелие. Но увидев не только горы до их остроконечных вершин, но и вершины каменных холмов, составляющих край берега, покрытые прекраснейшими нивами и растениями, нельзя было не удивиться»82. Показательно, что В. А. Римский-Корсаков описывает ту же самую бухту, что не удовлетворяла Гончарова своим неевропейским видом, совсем по-иному и отнюдь не противопоставляет японские картины — европейским: «Бесподобная гавань — этот внутренний Нагасакский рейд. Сколько прекрасных бухточек вдается по зеленеющим живописным берегам. Как эти берега возделаны, заселены, какая на всем печать трудолюбия и опрятности! Особенно живописны два караульные мыса, обозначающие, каждый со своей стороны — по бухточке, во глубине которых расположены селения. Как хорошо раскинуты на полугоре казармы караульных — серенькие домики с белою полосою на окраине черепичных крыш своих; как прихотливо вьется к ним дорожка между зеленеющих кустов и больших сосен, венчающих

189

здесь каждый клочок, не занятый посевом. Спокойней здешней стоянки быть не может... Вечером, когда зажгутся на всех заселенных местах бумажные фонари, так и кажется, будто стоишь в каком-нибудь пруду в окрестном саду в Петербурге»83.

Определенная скупость пейзажных картин у Гончарова оттеняется богатством портретным. Показательно, что роль поэтического портрета в главах о Японии неизмеримо возрастает по сравнению с другими главами книги. Поскольку автор не имел возможности разговаривать с японцами и, более того, даже свободно передвигаться не только по стране, но и по городу, все его внимание сосредоточилось на наблюдении за отдельными людьми (не созерцательном, а активном и напряженном). Японская глубинка предоставила художнику уникальную возможность для уловления примет экзотического народа, являющегося частью всечеловечества. «В отдаленных провинциях, где меньше движения, сношений, где меньше путешествует иностранцев, где жители реже перемещаются, реже меняют состояние и положение,— вот где нужно изучать дух и нравы нации... В этих именно дальних углах народ обнаруживает свой характер и выказывает себя таким, каков он есть, без всяких посторонних примесей...»,— поучал ментор Эмиля перед образовательным путешествием с надеждой отвратить его от задержки в столицах84.

Наблюдения гончаровского путешественника воплотились в портретах массовых и индивидуальных. В них как бы отразились два типа поэтического видения. Один: «Я, как в панораме, взялся представить вам только внешнюю сторону нашего путешествия» (372). Этот панорамный показ прямо соотносится со взглядом через телескоп, как с корабля и был увиден впервые японский берег. Второй тип, по Гончарову, более важный — через микроскоп (вглядывание), когда улавливаются детали, оттенки, конкретная суть.

Массовые портреты передают национально-специфические и этнографические приметы, но, что более важно, подтверждают общие размышления путешественника о судьбе нации, живущей в изоляции и несвободе: «Вообще не видно ни одной мужественной, энергической физиономии, хотя умных и лукавых много» (258). Внешний облик японца противопоставляется облику англичанина-европейца, воплощающего «взрослость» (сознание и волю): японцы в массе своей «смотрят сонно, вяло, видно, что их ничто не волнует, что нет в этой массе людей постоянной идеи и цели, какая должна быть в мыслящей толпе, что они едят, спят и больше ничего не делают, что

190

привыкли к этой жизни и любят ее... Нет оживленного взгляда, смелого выражения, живого любопытства, бойкости — всего, чем так сознательно владеет европеец» (262). Указанные выше мотивы детской изнеженности-стариковской расслабленности звучат со всей определенностью в описании толпы. Очевидна «сделанность» такого национального портрета. И не случайно непосредственный взгляд спутника Гончарова по походу уловил совсем иные (самурайские?!) черты в облике японцев. В. А. Римский-Корсаков так рисовал первую встречу с японцами в бухте Нагасаки: «Гребут они стоя, сильно, энергически напирая на весла и откачиваясь назад, и их обнаженные медно-красного цвета фигуры большею частью хорошо сформированы, с резко обозначенными мускулами; их бритые лбы и собранные в пучок жесткие волосы, угловатые черты лица придают японской лодке вид галеры средних веков. Все они совершенно голы, исключая узенькой повязки кругом пояса и под пахом. Японский тип мне нравится более нежели китайский. В физиономии их более энергии и смелости, нет ничего жидовского и рабского ни в манере их, ни во взгляде»85.

Но есть своя идейная и эстетическая логика в том, что групповой портрет, столь влиятельный в начале глав «Русские в Японии...», постепенно уступает первое место индивидуальному с большей психологической проработкой. Нарастает уверенность, что путь к подлинному постижению национальной психологии лежит не через сравнение «своего» и «чужого», а через вглядывание в отдельного человека — вдумывание в его общечеловеческую сущность. Тенденция к индивидуализации-психологизации характеристик нарастает по мере развития японских глав. Сначала редкие индивидуальные зарисовки противостоят описанию безличной массы странно одетых с необычными манерами людей. Затем в среде баниосов (уполномоченных губернатора Нагасаки для переговоров с русскими) и переводчиков уже различаются группы и личности, охарактеризованные кратко и четко. Одна группа — немая покорная оппозиция — будущая «Молодая Япония». Другая — упрямые консерваторы, что находят все старое прекрасным, а новое считают грехом. С нравственной точки зрения улавливается масса градаций: один — старый грубый циник, другой — льстивый, кланяющийся плут. Особо полнокровен портрет переводчика Кичибе — этого японского Обломова («Я люблю ничего не делать... лежать на боку!»). Уже в первых рецензиях отмечалось умение Гончарова «как бы само собой, без труда и натяжки» подметить «тончайшие особенности различных национальностей», показать их читателю «в

191

двух, трех метко выбранных случаях вседневной жизни», сгруппировать «эти особенности» и определить ими «народный характер»86.

Во многом как результат столкновения первых общих суждений с последующими психологическими наблюдениями, накапливающимися постепенно, созревает сдвиг в художественном видении Гончарова. В какой-то момент попытка понять и оценить Японию, опираясь на предшествующий художественный опыт, ощущается малоплодотворной. Появляется намерение «отречься от европейской логики и помнить, что это крайний Восток» (283), то есть судить о стране, исходя преимущественно из ее истории, культуры, опираясь на признание за японским народом права иметь специфическую психологию и авторитетные традиции: «Вообще нужна большая осторожность в обращении с ними, тем более, что изучение приличий составляет у них важную науку, за неимением пока других. Наша вежливость у них — невежливость, и наоборот» (362). Показательно, что очередное признание японцев «народом не закоренелым без надежды и упрямым, напротив, логичным, рассуждающим и способным к приятию других убеждений, если найдет их нужными», не остается, как ранее, простой констатацией. Следует объяснение: «Это справедливо во всех тех случаях, которые им известны по опыту; там же, напротив, где для них все ново, они медлят, высматривают, выжидают, хитрят. Не правы ли они до некоторой степени? От европейцев добра видели они пока мало, а зла много: оттого и самое отчуждение их логично» (283).

Но полное отрешение от европейской логики для Гончарова (западника, наследника просветительских воззрений) практически невозможно. Поэтому-то на протяжении всего рассказа о Японии соседствуют ироническое описание странных обычаев и проникновение в дух и психологию народа, пусть и слишком своеобразного, но, безусловно, достойно представляющего человеческий род. К примеру, Гончаров, рисуя поведение японцев на приеме у губернатора Нагасаки как раздражающее европейца («У них, кажется, в обычае казаться при старшем как можно глупее, и оттого тут было много лиц, глупых из почтения» (284)), одновременно рассматривает это поведение в контексте обычаев и нравов японской каждодневной жизни. Отмечает, что вообще в отношениях к старшим он не заметил страха и подобострастия: «Это делается у них как-то проще, искреннее, с теплотой, почти, можно сказать, с любовью, и оттого это не неприятно видеть» (284). Если при первой встрече с Японией «балет в восточном вкусе» виделся как стиль жизни, то затем уже воспринимается

192

как «спектакль, представленный для нас»: «неподвижность и комическая важность» — тоже для зрителей, а в другое время они «обходятся между собой проще и искреннее».

Нередко писательская опытность Гончарова пасовала перед трудностью понять изнутри столь своеобразную страну: «Как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона» (348). Другие авторы публикаций о Японии испытывали похожие чувства — недоумения, удивления. «Две такие противоположности в их поступках с нами крайне нас удивляли»,— записывал, к примеру, Головнин87, ограничиваясь не раз лишь наименованием «противоположностей». Очень характерна реакция священника В. Махова (свидетеля гибели шхуны «Диана», на которой экспедиция Путятина после затопления «Паллады» продолжила экспедицию, уже без Гончарова) на поведение японцев — жертв землетрясения-наводнения: «Осматривая запустелую местность с истинным сожалением, встречали мы японцев, потерявших здесь все свое достояние! Удивительный народ! Вместо горя — им смех; вместо сожаления — равнодушие; взамен скорби — веселый вид; ходят по долине, посмеиваются да табачок, то и дело, покуривают. Былого, дескать, горем не воротишь!»88.

Гончаров-художник не мог ограничиться эмоциональной реакцией («Удивительный народ!»). Поэтому уже в первых индивидуальных портретах личностное противостоит массовому, специфическое — рядовому. Естественно, что такие портреты рисуют чаще всего молодых людей, не успевших обрести младенческо-старческой физиономии. «Этот Нарабайоси 2-й очень скромен, задумчив; у него нет столбняка в лице и манерах, какой заметен у некоторых из японцев, нет также самоуверенности многих, которые довольны своей участью и ни о чем больше не думают. Видно у него бродит что-то в голове, сознание и потребность чего-то лучшего против окружающего его» (262). В этом портрете превалируют приметы внутреннего мира (слова «что-то», «чего-то» отражают осторожную ориентацию только на определенный, доступный уровень психологического проникновения в мир юноши, на минуту попавшего в поле зрения). Один из самых разработанных образов — умный и способный переводчик Эйноске, неоднократно противопоставленный (и внешне, и внутренне) другим переводчикам: «черты правильные, взгляд смелый, не то, что у тех»

193

(294). Его предшественник в книге Головкина — Теске, главный доброжелатель несчастных пленников, поразивший их своими способностями: «...он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способность выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русского языка»89. Но портрета Теске (даже внешнего) не существует, поскольку он фигура функциональная: важна его позиция, его помощь.

В портретах Гончарова внешние черты обычно оттеняют контраст индивидуальности (личности) и массы (толпы). Безымянный японец — «высок ростом, строен и держал себя прямо... он стоял на палубе гордо, в красивой, небрежной позе. Лицо у него было европейское, черты правильные, губы тонкие, челюсти не выдавались вперед, как у других японцев» (263). Внутренняя характеристика этого юноши дополнительно отрицает так называемую «норму». Поэтому в описании широко используются негативные конструкции: «Незаметно тоже было в выражении лица ни тупого самодовольствия, ни комической важности, ни наивной ограниченной веселости, как у многих из них. Напротив, в глазах, кажется, мелькало сознание о своем японстве и о том, что ему недостает, чего бы он хотел» (263). Наблюдая такие лица, Гончаров начинал верить, что потенциально Япония, возможно, уже готова к резкому изменению своей судьбы («если падет их система, они быстро очеловечатся, и теперь сколько залогов на успех!» (467)), что те черты японцев, которые легли в основу диагноза национальной ментальности (пассивность, рабская приниженность, привычка к доносительству...), со временем могут исчезнуть («Сколько у них жизни кроется под этой апатией, сколько веселости, игривости!» (278)). Присутствие личностного начала, неудовлетворенность жизнью и желание изменить ее — главное, что подметил Гончаров в молодых японцах. Именно встреча с ними приводит к признанию, что японцы «народ не закоренелый без надежды и упрямый, напротив, логичный, рассуждающий и способный к приятию других убеждений, если найдет их нужными» (283). Сравнивая японцев с другими народами «китайского семейства», Гончаров именно в них увидел нацию, способную быстро пойти по пути Прогресса. Как мы знаем, предсказание писателя оказалось пророческим: японцы нашли нужным измениться и изменялись, отбрасывая ментальность «взрослых детей», живущих под гнетом (но и защитой!) «отца» — всесильного сегуна. Но с момента рождения современной Японии (революция Мейджи в 1868 году) поиски национальной культурной

194

идентичности («японского духа») в ситуации крупномасштабной вестернизации (в последние пятьдесят лет — американизации) продолжаются непрерывно и сопровождаются, как правило, разочарованием (недаром сами японцы с горечью называют свою страну «Индустриальным монстром»90).

Глубина и взвешенность гончаровского письма, накапливающаяся постепенно, в полной мере выявилась в эпизодах переговоров Путятина с уполномоченными (полномочными) сегуна (военного правителя страны)91. Не безосновательно предположение даже о неосознанной, возможно, полемичности страниц, посвященных переговорам, по отношению к начальным страницам японских глав. Остранненный и комически сниженный портрет «японца» уступает место портрету, в котором черты национальные, поданные с пониманием и признанием за ними права на экзотичность, органически соединяются с чертами всечеловеческими. В результате и сами картины переговоров, помимо воспроизведения событий, приобретают широкий психологический смысл.

Каждый из спутников Гончарова воспринял и запечатлел по-своему облик участников переговоров. Строчки официального «Отчета о плавании фрегата „Паллада”...» кратки и сдержанны: «Полномочными были назначены, по-видимому, люди, отличающиеся умом и опытностью». О старшем из них сказано: «один почтенный старик»92. В А. Римский-Корсаков, будучи опытным моряком и много внимания уделяя технической оснащенности кораблей, военной подготовке команды, тем не менее попытался описать и личности участников переговоров: «Старший полномочный, старик лет 70-ти... (имеющий одну из тех почтенных добрых физиономий, которые особенно свойственны старикам, сохранившим до конца всю свежесть умственных способностей»). Другой — «человек лет 50-ти и более с лицом серьезным и даже несколько жестким»93.

Гончаровские портреты полномочных богаты деталями и нацелены на глубокие психологические обобщения. В портрете старшего из них — Тсутсуи Хизено-ками общечеловеческий аспект подчеркнут уже в момент появления: «...старик очаровал нас с первого раза: такие старички есть везде, у всех наций. Морщины лучами окружали глаза и губы; в глазах, голосе, во всех чертах светилась старческая, умная и приветливая доброта — плод долгой жизни и практической мудрости» (354–355). Подобный портрет кажется трудно совместимым с официальной ролью этого персонажа, требующей не естественности,

195

а церемониальной торжественности. Когда старик произносил официальное приветствие, оно как-то не шло к нему. «Он смотрел так ласково и доброжелательно на нас, как будто хотел сказать что-нибудь другое, искреннее» (355). И чуть позднее на обеде старик сказал это «другое»: «Мы приехали из-за многих сотен, а вы из-за многих тысяч миль; мы никогда друг друга не видели, были так далеки между собой, а вот теперь познакомились, сидим, беседуем, обедаем вместе. Как это странно и приятно» (359). Это было «общее тогда нам чувство»,— отзывается Гончаров: «И у нас были те же мысли, то же впечатление от странности таких сближений». Старческая красота и мудрость Тсутсуи перекрывают впечатления и от экзотичности его одежды, и от необычности позы, и от всего утомительного церемониала встреч с японцами. И что особенно показательно, сама старость полномочного, став его индивидуальным признаком, а не подтверждением общей концепции, уже не приравнивается к дряхлости, а только связывается с мудростью. Он «оказал удивительную бодрость» и «не обнаруживал никаких признаков усталости» во время осмотра корабля.

Кавадзи-Соиемонно-ками (фактический глава переговоров) рисуется личностью незаурядной. Первое описание — лет сорока пяти, с большими карими глазами, с умным и бойким лицом. И далее именно ум становится ведущей чертой его характеристики: «Он был очень умен, а этого не уважать мудрено, несмотря на то, что ум свой он обнаруживал искусной диалектикой против нас же самих. Но каждое слово его, взгляд, даже манеры — все обличало здравый ум, остроумие, проницательность и опытность»,— признает Гончаров, бывший одним из четырех участников переговоров с русской стороны. И после такой оценки следует принципиальное вообще и особо значимое в этой книге заявление: «Ум везде одинаков: у умных людей есть одни общие признаки, как и у всех дураков, несмотря на различие наций, одежд, языка, религии, даже взгляда на жизнь» (372). Так прямо высказывается глубинно присущая книге Гончарова мысль о единой природе всех людей и исконной общности всех народов. Именно эта мысль позволяет писателю нарисовать Земную Вселенную как единый мир, а людей далекой Японии, прежде всего, как законных и правомочных обитателей этого мира, а уже только потом как жителей страны с особой судьбой и разительной внешней непохожестью на другие страны. Описывая поведение Кавадзи, наблюдая выражение его лица, Гончаров задается вопросом: «Ну, чем он не европеец?». И опровергает свои же старательные описания «странностей» японцев

196

таким, казалось бы, неожиданным замечанием: «это местные нравы — больше ничего» (373).

Надо сказать, что во всех русских книгах о Японии присутствовал элемент спора с распространенным в Европе мнением о коварстве и жестокости японцев, уходящим корнями в драматический эпизод избиения и изгнания христиан из этой страны. Пафос Головкина в зарисовках отдельных японцев, сочувствующих страданиям пленных, помогающих им и за это названных по имени («поступками своими он трогал нас до слез, имя сего достойного человека Кана»94), таков: и японцы бывают часто добры. «Читая Головкина, нельзя не полюбить японцев, несмотря на их странности, которые, впрочем, вовсе не глупы»,— записывал В. Кюхельбекер95. В книге Рикорда подлинным героем становится купец Такатай-Кахи, посредник в переговорах между Рикордом и японцами об освобождении Головкина и его спутников: «малорослый наш, но великий друг». Один из рассказов об этом герое и его семье венчается таким восклицанием: «Просвещенные европейцы! Вы почитаете японцев коварными, злобными и мстительными, чуждыми сладчайших чувств дружества; нет! Вы заблуждаетесь. В Японии есть люди, достойные имени человека во всем смысле сего благородного названия, и великие национальные добродетели, коим подражание не сделает нам стыда; а паче доставит большую похвальбу»96. Снова отдельные примеры призваны опровергнуть предвзятое мнение о целом народе. Полемика такого рода мало занимает автора «Фрегата „Паллада”», поскольку «мир Японии» не нуждается в защите, только в понимании его существа: этот мир равновелик другим частям гончаровской Вселенной, а сами японцы — естественная часть человечества, как оно виделось писателю. Стоит еще раз указать на специфику подхода Гончарова к живописанию японской жизни. С одной стороны, полагает писатель, полезно отбросить европейскую логику и помнить, что это крайняя Азия, то есть внимательно вглядываться в чужую национальную жизнь и представлять ее во всей первозданности. С другой, необходимо вдумываться в общечеловеческое, что высвечивается сквозь национальное, улавливать его и воплощать в каждом жизненном проявлении. Для Гончарова-художника приоритет второго очевиден: частное рядом с общим есть только «местные нравы — больше ничего». Подобная «субординация» двух подходов и обеспечила возможность создания самого «мира Японии», отличного от описаний этой страны всеми другими русскими авторами первой половины XIX века.

197

Исход одряхлевшей цивилизации

Запад и Восток — «это не только географическое деление, но также и порядок вещей, обусловленный самой природой разумного существа: это — два принципа, соответствующие двум динамическим силам природы, две идеи, объемлющие все устройство человеческого рода»,— писал Чаадаев в «Апологии сумасшедшего». Соответственно выстраивались два исторических пути. Один — ложный, тупиковый. «Сосредоточиваясь, углубляясь, замыкаясь в самом себе, созидался человеческий ум на Востоке», где «покорные умы, коленопреклоненные перед историческим авторитетом, истощились в безропотном служении священному для них принципу и в конце концов уснули, замкнутые в своем неподвижном синтезе, не догадываясь о новых судьбах, которые готовились для них». Другой путь — истинный, перспективный: «распространяясь вовне, излучаясь во все стороны, борясь со всеми препятствиями, развивается он (человеческий ум.— Е. К.) на Западе», где умы «шли гордо и свободно, преклоняясь лишь перед авторитетом разума и неба, останавливаясь только перед неизвестным, непрестанно вглядываясь в безграничное будущее». В качестве итога (он же и урок!) ложного пути упоминается «тупая неподвижность Китая и необычайное принижение индусского народа». Причина подобной деградации — невключенность в семью христианских народов. Восток показывает «во что бы обратился род людской без нового импульса, данного ему всемогущей рукой»97.

Как отмечалось, Гончаров прочел много книг о Японии на нескольких языках, имел представление о духовных истоках японской ментальности, знал, что она формировалась под влиянием сложной амальгамы древних учений (заповеди Конфуция и его учеников, буддизм) и пантеистических верований (синтоизм). Но он практически игнорировал духовную основу японского сознания и поведения, поскольку видел в восточных религиях и учениях препятствие Прогрессу, а не источник, его стимулирующий. В статье «„Христос в пустыне”. Картина г. Крамского» Гончаров высказался очень категорично: «...нет другой цивилизации, кроме христианской, все прочие религии не дают человечеству ничего, кроме мрака, темноты, невежества и путаницы» (8,71). Это твердое убеждение не могло не проявиться на страницах, посвященных Китаю — колыбели восточной культуры.

Отдельные зарисовки Китая и китайцев, пусть и достаточно обширные, не сложились во «Фрегате „Паллада”» в единый образ —

198

«мир Китая». Но это не стало препятствием к характеристике китайцев как нации. Может быть, именно вследствие этого воссоздание китайской ментальности выглядит столь аналитичным. «Этому народу суждено играть большую роль в торговле, а может быть, и не в одной торговле» (309),— признает автор. И дело не только в огромности территории-населения, а в самом характере нации: «Китайцы — живой и деятельный народ, без дела почти никого не увидишь» (320), «...нельзя не заметить ума, порядка, отчетливости и даже в мелочах полевого и деревенского хозяйства» (328). Казалось бы, все это признаки отнюдь не «сонного Востока»...

В описании китайского народа Гончаров идет от поведения-быта к мировосприятию, которое есть продукт единственной из древних цивилизаций, доживших до XIX века. Сама по себе эта цивилизация путешественника мало интересует, куда важнее ее сравнение с «новейшей» — западной, христианской. Китайская цивилизация, по мнению Гончарова, находится в глубочайшем и безнадежном упадке: она «одряхлела и разошлась с жизнью и парализует до сих пор все силы огромного народонаселения» (465). При внешней активности отдельных лиц китайская нация в целом поражена духовной стагнацией: «...китайцы равнодушны ко всему. На лице апатия или мелкие будничные заботы... Да и о чем заботиться? Двигаться вперед не надо: все готово» (466). «Мелочность и неподвижность» господствуют в науке и искусстве. «Все собственные источники исчерпаны, и жизнь похожа на однообразный, тихо, по капле льющийся каскад, под журчание которого дремлется, а не живется» (466). Образ «сна» снова набирает силу. Это «сон души» (контраст «просветленному бытию»), потому что за трудолюбием и предприимчивостью, производящими «материальное благополучие»,— духовная пустота: «у китайцев нет национальности, патриотизма и религии» (465). И отсутствие именно последней оказывается решающим: «религиозный индифферентизм» становится главной приметой национальной ментальности китайцев, приведшей к потере народом смысла существования, человеческому оскудению: «Видишь, по мелочной суетливости китайца, по вниманию ко всему, что касается до окружающей его деятельности, и по беспечности во всем, что не входит в сферу его торга, промысла, семьи, что взгляд его не простирается к главному началу всей этой деятельности, что у него нет никакой симпатии к этим началам, что весь он утонул в частных целях и оттого он эгоист, знает жену, отца, детей да Конфуция, который учит его так жить» (821).

199

Конфуцианство (официальная идеология тогдашнего Китая) — объект настойчивой критики писателя. В центре конфуцианской этики с ее идеями самоусовершенствования и строгого соблюдения норм и обычаев общественного поведения — безусловное подчинение авторитету Старшего, и именно это, подчеркивает Гончаров, сковывает мысль китайца и парализует его инициативу: «Государю своему они подчиняются как старшему в семействе, без сознания политической необходимости в верховной власти. Эта необходимость ничем не освещена, ни религией, ни наукой, ни сравнением с опытами государственной жизни других, о которой они не знают. А старшему они подчиняются, как дети, потому что он сильнее, или умнее, или просто, потому что он в младенчестве их овладел их волею» (821). Именно конфуцианство («немногие, скоро оскудевшие... нравственные истины») обвиняется Гончаровым в порождении таких черт китайской ментальности, как инфантилизм и социальный эгоизм: «...китайцы едва достигли отрочества и состарились. В них успело развиться и закоренеть индивидуальное и семейное начало и не дозрело до жизни общественной и государственной» (465).

Как видно из приведенных цитат, и в характеристике китайцев вновь появляются «возрастные» определения: подростки-старики. Китайцы в своем развитии как бы пропустили молодость — наиболее духовный из всех периодов жизни. Чуть выйдя из отрочества, они овладели традиционными приемами ремесла и торга, но этим и ограничилось их взросление, они остались беспечными полудетьми во всем остальном. «Прозаическая сторона» жизни полностью подменила собой «поэтическую», поэтому и появились приметы «мелочной суетливости» в самой активности народа. Развивая начатую в японских главах тему «несвободы», что сдерживает развитие нации, Гончаров показывает, что «религиозный индифферентизм» китайцев — во многом порождение их социальной задавленности. Известно, что уже после того, как буддизм вытеснил «языческие верования» в верхних слоях китайского населения, миллионы простых китайцев продолжали молиться «духам предков» и одушевлять природу. Но, подчеркивает Гончаров, огромная страна по доброй воле лишилась (силой была лишена?!) и этих старых верований: «Последователи древней китайской религии не смеют молиться небесным духам: это запрещено. Молится за всех богдыхан. А буддисты нанимают молиться бонз и затем уже сами в храмы не заглядывают» (466).

Вослед Чаадаеву, убежденному, что «одно только христианское общество действительно руководимо интересами мысли и души...  В

200

этом и состоит способность к усовершенствованию новых народов, в этом и заключается тайна их цивилизации»98, Гончаров полагал, что выход Китая из исторического тупика и «успех возможен... не иначе, как под знаменем христианской цивилизации» (467). Он с удовлетворением увидел, что христианство уже пробирается в Китай всеми возможными путями и водворяется в душах китайцев, заполняя существующую пустоту. Степень влияния разных христианских конфессий определяется спецификой китайского менталитета. Их «практическому и промышленному духу» оказалась более близка протестантская проповедь: «Протестанты начали торговлей и провели напоследок религию. Китайцы обрадовались первой и незаметно принимают вторую, которая ни в чем им не мешает». Католики, забывая об укоренившемся «религиозном индифферентизме» китайцев, «начинают религией и хотят преподавать ее сразу со всей чистотой и бескорыстным поклонением» (337), поэтому их успех ограниченнее. Естественно, что «старая религия» сопротивляется: ее защитники — буддийские бонзы («слепые фанатики») и ученые, трактующие слова Конфуция («педанты, схоластики: они в мертвой букве видят ученость и свет»).

Рассуждения о китайцах, видимо, своей категоричностью несколько смущали самого автора «Фрегата „Паллада”», поэтому и явилась извинительная интонация: «Может быть, синологи, особенно синофилы, возразят многое на это, но я не выдаю сказанного за непременную истину. Мне так казалось...» (467). Надо вспомнить и такое суждение, касающееся отношения англичан к китайцам: «Не знаю, кто из них кого мог бы цивилизовать: не китайцы ли англичан, своей вежливостью, кротостью да и умением торговать тоже» (334).

Гончаров ясно представляет все трудности на пути «новейшей цивилизации» и торжества христианства на Востоке. Путешественники встретились на Ликейских островах с английским миссионером, прожившим там восемь лет («Это подвиг истинно христианский»). Он раздраженно отзывается о местном населении: «Платя за нерасположение нерасположением, что было не совсем по-христиански, пастор, может быть, немного преувеличивал миньятюрные пороки этих пигмеев» (392). Главная задача, по Гончарову,— завоевать доверие цивилизуемых наций, уверить их, «что мы пришли и живем тут для их пользы, а не для выгод» (431). «Мы» — это цивилизаторы-воспитатели, к которым писатель причисляет и себя самого.

201

Образ России

а. Контекст истории-географии

Четкий диагноз (на историко-философском уровне) положения стран Дальнего Востока (кроме Японии и Китая, представлена и Корея в качестве вариации первобытных островов) вряд ли мог родиться только из наблюдений пассажира, хотя бы и объехавшего вокруг света. Опыт осмысления родной страны и до путешествия, и в его процессе имел решающее значение. При сопоставлении стран Азии и России их географическая близость, принадлежность к одному континенту не кажется определяющим фактором, хотя, напоминая о сходстве с «нашими же старыми нравами» в бытовом обиходе Японии, Гончаров и дает такое объяснение: «В эпоху нашего младенчества из азиатской колыбели попало в наше воспитание несколько замашек и обычаев, и сейчас еще не совсем изгладившихся, особенно в простом быту» (374). Но подобные сходства путешественник неоднократно подмечал даже у африканских народов, рожденных совсем в иной «колыбели».

Сопоставления «национальных образов», к примеру, Японии и России, развивались по сложной траектории социально-психологических координат. Психология японцев воссоздавалась с оглядкой на описание массовой психологии, которую Гончаров уже ранее воссоздавал, - психологии русских. В его романах они обрели черты обломовцев — консервативных, ленивых жителей дальних уголков азиатской России (об этом в третьей главе). Не случайно именно в японских главах не раз воспроизводятся сценки — беседы с матросами на фрегате - простыми русскими людьми. Они представлены с не меньшим юмором, чем простые японцы, - туповатыми и наивно-простоватыми: «большие дети», которым не суждено вырасти. Образ японского государства (бюрократизированного, «закрытого» и отсталого) создавался отчасти в параллель с русским - времен Николая Первого («старой Россией» в контексте гончаровской Вселенной). Эта страна еще обладала для путешественника обаянием неразбуженности и сердечности в начале книги, но постепенно, переосмысляясь под знаком Прогресса и Цивилизации, обретала черты, соответствующие историческим реалиям. И Россия, и Япония в середине XIX века пожинали горькие плоды долгих лет неподвижности и изоляции (эпоха «николаевской реакции» - «период Эдо»), находились в глубоком кризисе. Япония стояла на пороге открытия торговли с Западом и последующей буржуазной революции Мейдаси. Россия - накануне поражения в

202

Крымской войне и эпохи реформ Александра Второго. В. Шкловский справедливо заметил о «Фрегате „Паллада”»: «Кризис, обозначившийся Крымской кампанией, скрыт, но глубоко существует в этой книге путешествий и определяет все течение повествования так, как подводные горы и отмели изменяют направление морских течений»99.

«Мир России» предстает во «Фрегате „Паллада”» как в ностальгических картинах оставленной родины, так и в описаниях жизни на фрегате, портретах членов экипажа (офицеров и рядовых русских людей — матросов). За отдельными картинами-портретами встает гончаровская концепция, истоки которой, прежде всего, в первой части романа «Обломов». Одновременно возникает и предположение о возможной соотнесенности «мира России» у Гончарова с «миром Испании» у В. П. Боткина. «Письма об Испании» (1847, 1848–1849) печатались в «Современнике» и приветствовались критикой, которая подчеркивала в них, кстати, те же самые приметы, которые свойственны и гончаровским очеркам. Автор «Писем об Испании» «не подавлен грудою материалов, добытых чрез чужие руки: личный взгляд его проявляется во всем, начиная от мелких заметок, характеризующих край, до самых многосложных политических заключений». Рецензия А. В. Дружинина, из которой взято это суждение, заканчивалась так: «...книга г. Боткина долго останется любимой книгой читателя поэтически развитого. Артистический дух, ее проникающий, всегда свеж и пленителен. В ней родники поэзии, которых мы всегда жаждем. Она явилась вовремя и сделала много пользы»100.

Имя Боткина упоминается в письмах из путешествия, к примеру, в таком контексте: «Я все воображаю на своем месте более тонкое и умное перо, например Боткина и Анненкова и других,— и страшно делается» (643). Путешественника (особенно в его созерцательной, романтической ипостаси) восхищал артистизм Боткина, его отзывчивость на все красоты и удовольствия (он именуется «эпикурейцем»)101. Гончарову, безусловно, был близок звучавший у Боткина пафос опровержения (с опорой на непосредственный опыт) книжных — общепринятых, но безосновательных — мнений. Характерно такое заявление в «Письмах об Испании»: «Находясь в самом сердце Андалузии, могу, наконец, положительно сказать: красота испанской природы, о которой столько наговорили нам поэты, есть не более как предрассудок. Я разумею здесь красоту природы в том смысле, как представляют ее себе видевшие Италию»102. Можно уловить «боткинские мотивы» и в описании Гончаровым бывшей испанской колонии

203

Манилы с ее «восточной», несколько уже обветшавшей пышностью. «Письма об Испании» богаты восхищенными описаниями красоты женщин разных областей Испании в сравнении с иными национальными типами. К примеру, красавицы Андалузии: «Какие тонкие черты, что за чудный очерк головы и лица, какая невыразимая живость физиономий!.. Это не французская грация, не наивность и простодушие немецкие, не античное спокойствие красоты итальянской, не робкая и скучающая кокетливость русской девушки... это в отношении внешности то же, что остроумие относительно ума»103. Возможно, подобными характеристиками (нередко развернутыми на целые страницы) вдохновлено гончаровское описание северной, «породистой» красоты английских леди: «Англичанки большей частью высоки ростом, стройны, но немного горды и спокойны,— по словам многих, даже холодны... нежные лица — фарфоровой белизны, с тонкой прозрачной кожей, с легким розовым румянцем, окаймленные льняными кудрями, нежные и хрупкие создания с лебединой шеей, с неуловимой грацией в позе и движениях, с горделивой стыдливостью в прозрачных и чистых, как стекло, и лучистых глазах» (43).

При всех частных перекличках «литературных путешествий» Гончарова и Боткина важнее их очевидная концептуальная связь. Боткин открывал русскому читателю страну с похожей исторической судьбой: Испания и Россия — это две окраины Европы, явно задержавшиеся к середине XIX века в своем историческом развитии. В свете идей всемирного Прогресса и европейской Цивилизации, которые разделял западник Боткин, подобное отставание — драматично: «Главное несчастье Испании в том, что она отстранена была от того движения, которое составляет почву новой истории Европы, и не только это движение здесь нисколько не проникло в народ, даже высшие классы остались ему чужды»104.

В книге Гончарова «высшие классы» (офицеры-участники экспедиции) демонстрируют не чуждость движению вперед, а полную включенность в Миссию посланников Цивилизации, что объяснялось элитарным подбором офицерского состава экспедиции105. Члены кают-компании во главе с Е. В. Путятиным и И. С. Унковским (командир фрегата) — это «взрослые люди», в гончаровской градации. Патриоты, не утерявшие «русскости» (об одном из них — И. И. Бутакове: «...великолепный моряк. При бездействии он апатичен и любит приткнуться куда-нибудь в уголок и поспать; но в бурю и вообще в критическую минуту — весь огонь» (650)), они в то же время подлинные европейцы по

204

образованию и духу. Одновременно портреты матросов и картины «отдаленной степной русской деревни» на палубе фрегата подтверждают суждение Боткина, что «движение... совсем не проникло в народ».

Любопытную проекцию на описание русского простого народа во «Фрегате „Паллада”» дает характеристика (она же — самохарактеристика) «настоящего русского человека» в представлении Захара и Тарантьева (первая часть «Обломова»). Этот образ вырисовывается через свою противоположность «немцу» (некое единое имя для всех иностранцев), чуждому «земляку, русскому человеку», прежде всего, быстротой, многонаправленностью и результативностью деятельности. Тарантьев «питал инстинктивное отвращение к иностранцам. В его глазах француз, немец, англичанин были синонимами мошенника, обманщика, хитреца или разбойника. Он даже не делал различие между нациями, они были все одинаковы в его глазах» (43). Штольц ему просто ненавистен: «немец проклятый, шельма продувная», «бродяга какой-то». «Уважать немца? — с величайшим презрением сказал Тарантьев.— За что это?» Постепенно раскрывается источник ненависти-презрения. Штольц усердно работает, учится и... богатеет: одно — ненормально, другое — возмутительно: «Разве настоящий русский хороший человек станет все это делать. Русский человек выберет что-нибудь одно, да и то не спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как... Станет надворный советник учиться!» (44—45). Еще одно название для «нездешних» (слово из «Сна Обломова») — «другие», это те, кто работает без устали (а не просто люди, не имеющие достаточно средств, чтобы нанять слуг). Когда Обломов, упрекая Захара за нечистоту вокруг, упоминает о том, что у настройщика чисто, флегматичный Захар вдруг оживает: «А где немцы сору возьмут. Вы поглядите, как они живут!» ( 14) — и обличает «немца» за экономность и аккуратность. В знаменитом монологе Обломова рисуется портрет этого «другого» («Другой работает без устали, бегает, суетится...» (74)), во многом созданный как бы по рецепту Тарантьева. Недаром в глазах Захара «другой» из монолога — «немец» («из немцев много этаких»,— отзывается он, и барин не поправляет слугу (74)).

б. Фадеев и Фадеевы

Зарисовки матросской команды во «Фрегате „Паллада”», как правило, совпадают с описаниями празднеств (в эти редкие моменты весь экипаж одновременно оказывался на палубе). Путешественник

 205

отчужденно глядит на веселящихся матросов, чувства и поведение которых ему, вернее всего, понятны не более, чем чувства и поведение японцев: «И вот морская даль, под этими синими и ясными небесами, оглашается звуками русской песни, исполненной неистового веселья, бог знает от каких радостей, и сопровождаемой исступленной пляской, или послышатся столь известные вам хватающие за сердце стоны и вопли от каких-то старинных, исторических, давно забытых страданий. И все это вместе, без промежутка: и дикий разгул, топот трепака, и истерические рыдания заглушают плеск моря и скрип снастей» (90). «То разгулье удалое, то сердечная тоска» — ноты, обычные в русской песне, раздражают путешественника «безмерностью» (эпитеты «неистовый», «дикий», «иступленный»...) — рождается очередной «беспорядок», что нарушает гармонию вокруг («морская даль», плеск моря, «синие и ясные небеса») и создает «безобразие» («я — враг буйного веселия» (632)). В «унылых напевах» русских матросов знаменательно подмечен отзвук далекого прошлого («старинные, исторические, давно забытые страдания»). Какие именно исторические страдания, открывает определение: «песни, напоминающие татарское иго». Глубокие азиатские корни (но не древних восточных цивилизаций, а диких кочевых племен) обнаруживаются в природе простого русского человека.

Та же самая сцена «квазивеселия» представлена в письме друзьям: «Я вчера нарочно прошел по жилой палубе посмотреть, как русский человек гуляет. Группы пьяных, или обнимающихся, или дерущихся матросов с одним и тем же выражением почти на всех лицах: нам море по колено; подойди кто-нибудь: зубы разобью, а завидят офицерский эполет и даже мою скромную жакетку, так хоть и очень пьяны, а все домогаются покоробиться хоть немножко так, чтоб показать, что боятся или уважают начальство» (632). Это уже оформившийся массовый портрет. Единообразие лиц с выражением экстремальных чувств (дикий разгул и рабская приниженность), и над всем этим царит детская, непосредственная беспечность: «Глядя, как забавляются, катаясь друг на друге, и молодые, и усачи с проседью, расхохочешься этому естественному, национальному дурачеству» (92).

Наиболее индивидуализирован из всех матросов Фадеев, выполняющий при путешественнике роль денщика-слуги. Рассказчик упоминает о его своеобразной «закрытости»: «Сметливость и „себе на уме” были не последними его достоинствами, которые прикрывались у него наружной неуклюжестью костромичанина и субординацией

206

матроса» (18) — как бы приглашая читателя повнимательнее вглядеться в него. В советское время в образе этого крепостного человека из-под Костромы подчеркивались одни достоинства. К примеру: «Гончаров пишет о Фадееве тепло и любовно и создает привлекательный облик смышленого, лукавого, расторопного матроса-крестьянина»106. Его подвижность и расторопность подчас и вправду поразительны («Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фадеев в особенности, встретишь разве в кошке» (18)). При этом упускались из виду (с умыслом?!), так сказать, «странности» денщика, ставящие подчас в тупик самого путешественника. Враждебное чувство к книгам как к предметам, за которым надо ухаживать особо тщательно, «а чуть неосторожно поступишь, так того и гляди разорвешь» (58). «Радость чужому горю»: неожиданный смех, как у злого ребенка, если «попадется ли кто, достанется ли кому». (В обнаружении этих подозрительных черт советские исследователи видели признаки консерватизма Гончарова, его приверженность так называемой «официальной народности»107.) Повествователь осознает, что это не случайные черты, а «требующие тонкого анализа и особенного определения». Но, к удивлению, не демонстрирует ни того, ни другого, оставляя читателя недоуменно раздумывать над восклицанием: «Поди, разбирай, из каких элементов сложился русский человек!» (63).

Тем не менее очевидно, что с особой настойчивостью выделяется одна психологическая примета Фадеева — его непробиваемое «непростительное равнодушие»: к себе, к внешнему миру, к неизвестным странам и их красоте, к опасностям... «Он внес на чужие берега свой костромской элемент и не разбавил его ни каплей чужого. На всякий обычай, не похожий на свой, на учреждение он смотрел как на ошибку, с большим недоброжелательством и даже с презрением» (48)108. Оговаривается, что это «равнодушие» не знак уверенности в своих силах, выросшей из трудного опыта (Фадеев молод). «Равнодушие», проистекающее из опытности,— черта «деда» (старшего штурманского офицера А. А. Хализева): «Его не возмущают ни бури, ни штиль — ему все равно... Я не слыхал, чтобы он на что-нибудь или на кого-нибудь жаловался... Он напоминает собою тех созданных Купером лиц, которые родились и воспитывались на море или в глухих лесах Амазонки и на которых природа, окружавшая их, положила неизгладимую печать» (64). «Равнодушие» Фадеева и не признак покорности судьбе, поскольку «то чувство выражается сознательной мыслью на лице и выработанным ею спокойствием, а у него лицо все

207

также кругло, бело, без всяких отметин и примет». Наконец, следует вывод: «Это простое равнодушие, в самом незатейливом смысле» (62), оно сродни бездумной беспечности в опасных ситуациях, которую легко обнаружить у одного Фадеева и у другого (приводятся примеры). Таким образом, имя денщика-матроса становится нарицательным («этих Фадеевых легион»). И действительно, двойниками Фадеева выглядят другие матросы из «забавных сценок» и «комедий», что даются в книге: музыкант Макаров, безымянный матрос, играющий на рожке, сигнальщик Федоров, артиллерист Дьюбин... Всех их отличает «крайнее простодушие», оттеняемое, как в случае с Дьюбиным, большой физической силой.

Под фадеевским равнодушием обнаруживается Гончаровым «ничем несокрушимое стремление к своему долгу — к работе, смерти, если нужно...» Чаадаев именовал эту же самую черту «беспечностью без опыта и предвидения», «пристрастием к самоотвержению и самоотречению», связывая ее, кроме всего прочего, с географическим фактором (огромностью России). Для Гончарова за этим «несокрушимым стремлением» стоит и полное растворение индивидуальности в традиции, привычке, «коллективе». Далее «равнодушие» Фадеева подтверждается отсутствием у него интереса к причинам самых неожиданных явлений, отказом от напряжения ума: «не делая никаких сближений, не задавая себе задач» (65). Так постепенно эта ведущая черта героя все более приравнивается к умственной и душевной неразбуженности, отсутствию самосознания — признакам, что были ранее обнаружены у туземцев, названных «младенцами человечества». Это же определение дается в итоге и Фадееву — «этот младенец с исполинскими кулаками». Он — цельное, неразбавленное воплощение русской глубинки, замершей в допетровском состоянии (само название родины Фадеева намекает на его «корни»: по Далю, «Кострома» — чучело из соломы и рогож на древних православно-языческих игрищах). Путешественник замечает о Фадееве: «мне жаль было портить это костромское простодушие европейской цивилизацией» (67), трезво сознавая, что она не взрастет на этом человеческом материале.

в. «Россия молодая»

Появление у Гончарова простого русского человека в образе богатыря-недоросля без «сознательной мысли» на лице заставляют вновь вспомнить о чаадаевской историософии. В соответствии с ней,

208

Россия — это страна, которая в новые времена пребывает «среди плоского застоя». Нарушение «нормы», предполагающей непрерывность и поступательность движения в природе и обществе, привело к искажению лица нации: «Мы обладаем некоторыми достоинствами народов молодых и отставших от цивилизации, но мы не имеем ни одного, отличающего народы зрелые и высококультурные... Мы растем, но не созреваем»109. По Чаадаеву, застой охватил Россию на этапе детства-отрочества, не дав ей достичь подлинной юности-молодости. А это важнейший, наиболее духовный возрастной период: «...пора бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа... это пора великих побуждений, великих свершений, великих страстей у народов»110.

Во «Фрегате „Паллада”» Гончаров, создавая образ «России молодой», и попытался воспроизвести выпавшее звено исторического развития, ту бурную молодость родной страны, за которой неминуемо должна прийти искомая зрелость. Комбинируя в картинах Сибири реальные приметы настоящего с возможными (домысленными), Гончаров-художник шел тем же путем, что и Карамзин — создатель образа Швейцарии в «Письмах русского путешественника». Складывалась любопытная ситуация: оспаривая чужую утопию в главе «Ликейские острова», Гончаров в сибирских главах создавал собственную. Практически одинаково значимая для обоих художников идея «просветленного бытия» конструировала образы и Карамзина, и Гончарова, только эта исходная общая идея действовала разнонаправленно: Карамзин идеализировал прошлое, Гончаров создавал проект будущего. Но оба автора отбирали из впечатлений только то, что «работало» на идею, отсекая остальное как «ненужное».

Во «Фрегате „Паллада”» рождается мир «бьющей через край деятельности», «кипучей игры нравственных сил» русского народа. Территориально «молодая Россия» совпадает с Сибирской Русью, у которой «много особенностей как в природе, так и в людских нравах, обычаях, отчасти... в языке, что и образует ей свою коренную, немного суровую, но величавую физиономию» (522). В «России молодой» нет такого примечательного атрибута «старой», как помещичья усадьба и ее ленивый владелец. Они последний раз появляются на страницах «Фрегата „Паллада”» не как непременная часть «всем знакомой картины Руси», но как явление, никогда в Сибири не существовавшее: «Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне...111 Этого никогда не было в

209

Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии» (550). Столь краткое описание помещичьего дома, возможно, намеренно противостоит развернутому эпизоду из первой главы («День русского помещика»). Умиление, сопровождавшее ранее сцены сонной, ленивой, но добродетельной жизни, снимается открытым поименованием того зла, что прикрывалось картиной гармонии между отцом-барином и детьми-мужиками. Это зло — «крепостное право». Появление слов из сугубо социального лексикона необычно в гончаровском тексте, но одновременно и логично, поскольку задача автора — выстроить собственную модель русской цивилизации.

Рождается риторический вопрос: не потому ли все составные элементы огромной Сибири вовлечены в единый процесс пробуждения и творческого преобразования, что в ней нет рабского труда? «Несмотря... на продолжительность зимы, на лютость стужи, как все шевелится здесь, в краю!» (525). Разительное изменение тональности повествования говорит о рождении вновь в сердце самого путешественника (едущего уже по нескончаемой, трудно проходимой суше!) юношеского возбуждения. Но теперь оно выражается не в восхищении красотой тропического неба (как в главе об Атлантическом океане), не в замирании сердца в предчувствии чудес (как в японских главах), взволнованные упования относятся к сфере столь же «поэтической», как и «прозаической» — созданию благополучия на земле и совершенствованию самой натуры человека. Таким образом, в сибирских главах два лика рассказчика (юноши-мечтателя и зрелого наблюдателя-аналитика) сливаются воедино в стремлении представить впечатляющую картину, в которой наличествуют и созерцаемое настоящее, и ожидаемое будущее112.

Кажется, что путешественник уехал два с половиной года назад из одной страны, а вернулся в другую. Россия, ранее пребывавшая в застойном сне и противопоставленная динамической Европе, теперь сама движется по пути Англии113.

Хотя во «Фрегате „Паллада”» встречаются резкие высказывания по поводу британцев (их обращение с китайцами, да и с другими, особенно подвластными им народами, «не то чтоб жестоко, а повелительно, грубо или холодно презрительно, так что смотреть больно»), тем не менее вряд ли продуктивно подобные цитаты трактовать, как часто делается, в отрыве от общей идеи книги. В новой истории просвещение и торговля (коммерция) шли рядом, интересы их и совпадали,

210

и подчас отрицали друг друга (то же самое можно сказать об индустриализации и колонизации). Забвение во имя прибыли культурно-исторической миссии цивилизаторства возмущало Гончарова. Например, в главе о Шанхае, где речь идет о торговле опиумом, читаем об англичанах: «Бесстыдство этого скотолюбивого народа доходит до какого-то героизма, чуть дело коснется до сбыта товаров. Какой бы он ни был яд!» (335). Как очередные исполнители воли истории британцы в их конкретной, подчас жестокой практике осуждались писателем, но сама идея Прогресса и Цивилизации (в те времена буржуазной и британской) оставалась для него незыблемой. Гончаров «был просто „идеологом прогресса”, который в XIX веке являлся именно буржуазным»114. Ю. Лощиц ставит в кавычки определение «просветительский» в такой собственной интерпретации гончаровской Земной Вселенной: «Европеец все агрессивнее навязывает аборигену свою «просветительскую» программу... «Сонное царство» Востока постепенно проявляется в книге как своеобразная форма самосохранения, пассивного противостояния инородному напору»115. Эти попытки найти у Гончарова антизападные-антибуржуазные (пусть и опосредованно высказанные) идеи — не убеждают. Позиция путешественника — в таком признании: «Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы» (525). «Россия молодая» во «Фрегате „Паллада”» — это лаборатория, где в экстремальных природных условиях совершается своего рода эксперимент по просвещению человека и преобразованию природы. Недаром писатель сравнивает работу человечества по покорению природы с подобной же работой тайных сил самой природы с материками и островами и называет этот процесс «химическо-историческим», то есть эволюционным и органическим.

Тем не менее «Россия молодая» — это не очередная «Англия», производившая впечатление скуки из-за неразвитости или сознательной приглушенности в ней человеческого (сердечного) начала. По Гончарову, цивилизаторы Сибири создают «просветленное бытие», и эта работа обеспечивается повсеместным распространением христианской веры и разумной политикой местных властей. Гуманизация и Просвещение логично становятся в сибирских главах синонимами слов Прогресс и Цивилизация — в предшествующих. В этой смене терминов — существо гончаровской концепции «русского самобытного

211

примера цивилизации». Это определение кажется автору предпочтительней выражения «зародыш Европы в Азии», взятого из фельетона адресата гончаровских писем

Ап. Майкова: «Нас в Европе называют варварами: а могли бы варвары менее чем за полвека устроить и довести до такого процветания все эти некогда пустыни... Нет, это народ цивилизованный, а что еще важнее, еще выше — народ цивилизующий. Казацкий пикет в Киргизской степи — это зародыш Европы в Азии»116. В этом суждении поэта цивилизаторская роль России на окраинах приравнивается к той же роли Британии в Азии и Африке. Гончаров, в главном соглашаясь с Майковым, тем не менее его термину предпочитает собственный, подчеркивающий особый характер русского прогресса, следующего за Европой, но пытающегося избегнуть отрицательных сторон западного варианта. Принципиальным путешественнику видится такой факт: «От берегов Охотского моря до Якутска нет ни капли вина... В этой мере начальства кроется глубокий расчет — и уже зародыш не Европы в Азии, а русский самобытный пример цивилизации, которому не худо бы поучиться некоторым европейским судам, плавающим от Ост-Индии до Китая и обратно» (550). По Гончарову, оцивилизовывание Сибири идет во многом по-другому, чем европеизация Африки и Азии: «...все меры и действия правительства клонятся к тому, чтобы с огромным русским семейством слить горсть иноплеменных детей, диких младенцев человечества, для которых пока правильный, систематический труд — мучительная, лишняя новизна, которые требуют осторожности и постепенного воспитания» (531). От «иноплеменных детей» недалеко ушли и русские «младенцы с исполинскими кулаками». Слияние, а не подчинение, постепенное воспитание, а не резкие насильственные сдвиги, осторожность, когда дело касается «племенных черт», сформированных веками государственной жизни и природной средой117. Но не менее (если не более!) важна общность всех цивилизаторов мира, в личности которых Гончарову видится новый человеческий феномен: «Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион... дворяне, духовные, купцы, поселяне» (525). Русские титаны стоят в одном ряду с англичанами и американцами, которые с другого континента подали голос к уничтожению торговли черными (об этом шла речь в главе о Южной Африке). Все человечество выглядит единым в своем порыве к совершенствованию.

212

г. Сибиряки как «титаны»

«Титан» — это человек особого склада, ума и чувствования, он возрос на иных «корнях», чем матрос Фадеев и другие фадеевы. Сибиряка создал целеустремленный труд, соединенный с энтузиазмом молодости. В. П. Боткин венчал «Письма об Испании» таким выводам: в испанском народе «столько же нравственных сил, как и в любом европейском,— может быть, даже более,— и все данные, чтобы стать наряду с первыми европейскими народами, но для достижения этого нужны не слова, не возгласы, не убаюкивания себя прежнею славою, а работа в поте лица, народное воспитание, промышленность, трудолюбие»118. Все эти компоненты обнаруживает Гончаров в Сибири и сибиряках. В Пробуждение огромного края вовлечены все слои общества: крестьяне-переселенцы, торговцы («Торговля в этой малонаселенной части империи обращается, как кровь в жилах, помогая распространению населения» (540)), чиновники, миссионеры... «все тут замешаны, в этой лаборатории... все призваны к труду и работают неутомимо» (525). Слово «лаборатория» не случайно: в Сибири вырабатывается русский человек с новым образом мысли и новым общественный поведением, как в лаборатории создаются новые природные элементы. Формула «русский самобытный пример цивилизации» наполнена у Гончарова морально-этическим смыслом: судьба идеи зависит от деятельности энтузиастов, наделенных христианскими добродетелями.

Мысль о новом человеческом феномене реализуется в отдельных историях, а надежда на осуществление идей «России молодой» — во всей России держится на том, что каждый человек может вырасти в «сибиряка». Фигура отставного матроса Сорокина возникает как контраст матросам с фрегата. В Сибири он стал земледельцем (на тунгусской земле завел хозяйство с посевом и разведением скота), и «труд его не пропал: он воротил деньги с барышом» (530). Но этот «русский простой человек» лишен того эгоистического прагматизма, что путешественник подметил в англичанах. Как подлинный «сибиряк», он жертвует всю свою землю церкви и переселяется на другое место, где начнет все сначала. Для людей со способностью к самостоятельным и смелым решениям находится такое определение: Сорокин — «тоже герой в своем роде, маленький титан. А сколько явится вслед за ним! и имя этим героям — легион: здешнему потомству некого будет благословить со временем за эти робкие, но великие начинания.

213

Останутся имена вождей этого дела в народной памяти — и то хорошо» (530).

Во «Фрегате „Паллада”» и в связанном с этой книгой очерке «По Восточной Сибири. В Якутске и в Иркутске» (1891) говорится и о подвигах вождей. Генерал-губернатор Восточной Сибири H. H. Муравьев-Амурский нарисован как цивилизатор-преобразователь по самой своей природе: «Он, кажется, нарочно создан для совершения переворотов в пустом безлюдном крае... он одолевал природу, оживлял, обрабатывал и населял бесконечные пустыни... Какая энергия! Какая широта горизонтов... Да, это отважный, предприимчивый янки!.. Ни усталого взгляда, ни вялого движения я ни разу не видел у него. Это и боевой отважный борец, полный внутреннего огня и кипучести в речи и движениях» (598). В этом восторженном портрете — полнота примет молодости, «кипучей игры нравственных сил» русского народа, об отсутствии которых сокрушался Чаадаев. Одновременно в губернаторе воплощен тип деятеля-цивилизатора как такового, вне национальных рамок («отважный, предприимчивый янки»). В деятельности губернатора, чиновников, едущих по казенной надобности, купцов, развивающих торговлю... проявляется вся потенция русского человека: «сибиряки» — «величавые, колоссальные патриоты». Из статей Гончарова видно, что среди вождей «великих начинаний» он числил «великую фигуру современного героя» (7,386) — императора Александра Второго.

В соответствии с ведущим пафосом всей книги горячо одобряется деятельность сибирской администрации и православной церкви по просвещению «младенцев человечества» — туземных народов Сибири. Автор «Фрегата „Паллада”» спорит с M. M. Геденштромом, автором книги «Отрывки о Сибири» (1830), утверждающим, что для якутов просвещение, или расширение понятий человеческих, «более вредно, чем полезно» (538): их природные добродетели исчезают, уступая место порокам цивилизации. Возражения Гончарова: «Автор берет пороки образованного общества, как будто неотъемлемую принадлежность просвещения, как будто и самое просвещение имеет недостатки: тщеславие, корысть, тонкий обман и т. п. Кажется, смешно уверять, что эти пороки только обличают в человеческом обществе еще недостаток просвещения» (538).

Гончаров не принимал никаких иных форм совершенствования мира, кроме Просвещения и приобщения народов к христианским ценностям, он надеялся, что «мир цивилизованный не может погибнуть

214

под <...> гнетущим недугом дрянных, больных, горячешных мечтаний, или разбойнически-дерзких и нахальных попыток нарушить гармоническое развитие и ход людского существования и т. д.». И его надежды подкреплялись убеждением, что в XIX веке христианство переживает новый виток экспансии и успеха в борьбе с «невежеством» (сном души) и язычеством: «Эпохи — переход от язычества к христианству, от темноты варварства к Возрождению — (когда, казалось, все потухало и погибало) — представляют некоторую аналогию современным. И кончилось тем, что христианство возобладало над язычеством и осенило (и будет осенять, не во гнев позитивистам) весь мир... Renaissance зажгло опять свет цивилизации и т. д.»119. Подлинным титаном («крупной исторической личностью») представлен в сибирских главах архиепископ Иннокентий (впоследствии митрополит Московский и Коломенский): «...чем дальше населяется, оживляется и гуманизируется Сибирь, тем выше и яснее станет эта апостольская личность» (600). Сама мощная фигура владыки, в синевато-серебристых сединах, с нависшими бровями и светящимися из-под них умными ласковыми глазами и доброю улыбкой, «его воздержный, чисто монашеский образ жизни» (600) заставляют сразу поверить в его величие и святость. Сравнение с апостолом оправдано беспрецедентной миссионерской деятельностью Иннокентия. Якутская область: «...печальный, пустынный и скудный край! Как ни пробуют, хлеб все равно не родится... Но всюду водружен крест, благодаря стараниям Иннокентия и его предшественников» (505–506). Еще на Камчатке в сане протоиерея Вениаминова, он «жил с дикарями, учил их веровать в Бога, жить по-человечески и написал об этом известные свету книги» (601). К моменту встречи Гончарова с архиепископом в Якутске его паства включала более двухсот тысяч якутов, несколько тысяч тунгусов и других племен, раскиданных на пространстве трех тысяч верст. «Под его руководством перелагается евангельское слово на их скудное, не имеющее права гражданства между нашими языками — наречие» (533). В описании размаха деятельности владыки Иннокентия — признание успеха его высокой христианской Миссии. Одновременно подчеркиваются национальные приметы этого подвижника: «русские черты лица, русский склад ума и русская коренная, но живая речь... Вот он-то патриот» (713). В подвижничестве православного духовенства, по Гончарову, проявились лучшие качества «исполина, что восстал ото сна» — пробудившегося русского народа: выносливость, бескорыстие, доброта...

215

С самого начала похода на «Фрегате „Паллада”» путешественник ощущал себя вместе с другими членами экипажа тоже своего рода цивилизатором, призванным «открыть» Японию для России и человечества (хотя путешествие именовалось кругосветным, его главной целью была «японская миссия»), включить еще одну страну в поток мирового Прогресса. Но во время путешествия представление о самой Миссии углублялось и уточнялось. Мысли обращались к собственной стране и народам, ее населяющим, явно отставшим за период тридцатилетнего правления Николая Первого от ускоренного (в это время) развития Европы. Все более укреплялась надежда на преображение отсталой «николаевской России» в «Россию молодую», одну из просвещенных, цивилизованных стран мира. В этом контексте ранее присущее художнику восприятие «старой России» как приюта покоя, гармонии и примитивной нравственности на почве традиций и неведения соблазнов теперь стало неприемлемым: «Дикие добродетели, простота нравов — какие сокровища; есть о чем вздыхать! Говорят, дикари не пьют, не воруют — да, пока нечего пить и воровать; не лгут, потому что нет надобности. Хорошо, но ведь оставаться в диком состоянии нельзя. Просвещение, как пожар, охватывает весь земной шар» (538). Опора для заключений такого рода теперь выискивается в масштабах всего мира. И хотя последнее замечание относится к якутам, по логике авторской мысли, оно может быть отнесено и ко всем народам, включая население и русской глубинки, и ее столиц. В журнальном тексте далее следовало: «Мы, европейцы, конечно, просвещеннее других, но странно вообразить, что мы просвещены совершенно» (825). Особенно важно, что эти цитаты взяты с предпоследней страницы «Фрегата „Паллада”» — в них итоги «путешествия», в котором мир был увиден как меняющееся, разнообразное по составу, но нераздельное единство.

д. Сибирская тема в черновиках «Обломова»

Пафос и тематику сибирских глав «Фрегата „Паллада”», судя по черновым вариантам «Обломова», Гончаров предполагал развить далее и во втором романе. Одним из «титанов», вдохновленных высокой Миссией преображения России, вернее всего, должен был стать Андрей Штольц. Энергия действия в начальных главах второй части «Обломова», которые писались сразу по возвращении из путешествия (1855–1856 гг.), создавалась противопоставлением двух мужских

216

персонажей: их характеров (описание) и жизненных позиций (диалоги). Поскольку Обломов и Штольц виделись на этом этапе равновеликими, вторая часть открывалась (вослед первой, ставшей экспозицией к судьбе Обломова) подробной историей Штольца и его развернутой характеристикой (и та, и другая отличались от вошедших позднее в основной текст). В черновых вариантах о Штольце как деятеле говорится, в целом, значительно подробнее и главное — с очевидным акцентом на цивилизаторстве, сопровождающем коммерческую деятельность. Не случайно неоднократно местом приложения сил героя становится Сибирь, воплощение «русского самобытного примера цивилизации». В черновиках осталось и суждение о широте интересов Штольца, не ограниченных лишь «делом»: «Зато с какой жадностью хватался он за всякий новый, возникающий вопрос, который становился на очереди науки, общественной жизни, искусства, как следил за процессом его разрабатывания и тогда ликованию, радости его не было конца» (450).

Штольца, каким он задумывался первоначально, многое сближало с будущими либеральными деятелями эпохи реформ Александра Второго. Именно о таких деятелях Гончаров неоднократно упоминал в критических статьях. Так, грибоедовский Чацкий, трактуемый в статье «Мильон терзаний» как образ очень многозначный, в одной своей ипостаси выглядит умеренным реформатором 60-х годов: «Он очень положителен в своих требованиях и являет их в готовой программе, выработанной не им, а уже начатым веком... Его возмущают безобразные проявления крепостного права... явления умственной и нравственной слепоты...» (8,41–42). В качестве противника «блестящих гипотез, горячих и дерзких утопий» Чацкий противопоставляется «передовым курьерам неизвестного будущего», «провозвестникам новой эры», «фанатикам». Гончаровский Чацкий сходен со Штольцем (и не только в первоначальном замысле, но и в окончательном тексте) в неприятии мечты, отвлеченности и в верности трезвой правде: «Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, словом, не очеловечился. Перед увлечением неизвестным идеалом, перед обольщением мечты он трезво остановится» (8,41).

Можно предположить, что, работая над начальными главами второй части «Обломова» на заре Великих реформ, Гончаров видел в Штольце своего рода предтечу патриотически настроенной генерации «положительных деятелей», способных вывести Россию из феодальной

217

отсталости и ввести ее в мир Цивилизации. В развернутых диалогах антиподов сохранились убедительные свидетельства этого. К примеру, Штольц воспроизводит собственные идеи, когда напоминает Обломову о его былых мечтах служить Пробуждению Отечества: «...не ты ли твердил, что России нужны головы и руки, что стыдно забиваться в угол, когда нас зовут огромные поля, берега морские, призывает торговля, хлебопашество, русская наука. Надо открывать закрытые источники, чтобы они забились русской силой, чтобы русская жизнь потекла широкой рекой и смешала волны свои с общечеловеческой жизнью, чтобы разливалась свободно своими путями в русской сфере, в русских границах, чтобы исполин восстал от долга сна» (458). В приведенных словах — целая программа, включающая, наряду с освоением природы и развитием науки, в качестве главного компонента — национальное духовное обновление (отсюда многократное повторение слова «русский»). Штольц с удовлетворением замечает: «...я исполнил свой обет... Тружусь каждый день и не могу не трудиться» (458), имея в виду ту Миссию, о которой друзья мечтали в юности, и упрекает Обломова в отступничестве: «Зачем ты обманул меня (свою совесть), изменил своему долгу, обязанности» (459).

В окончательном тексте «Обломова», как напоминание о неосуществленном замысле, неожиданно и странно звучит такая фраза: «Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса... Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!» (130). Эта фраза повторяет уже цитированное суждение об одном из цивилизаторов Сибири во «Фрегате „Паллада”»: «Это тоже герой в своем роде — маленький титан. А сколько их явится вслед за ним! и имя этим героям легион» (530). В окончательном тексте сохранился и еще один рудимент замысла 1855–1856 годов тоже в виде неловкого вкрапления. Штольц поименован «современным деятелем» и противопоставлен деятелям старого толка, которые «лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в поставленный предшественником след» (130).

Возрождение самого Обломова, как показывают те же черновые варианты, должно было начаться с «образовательного путешествия» за границу. Оно должно стать «подготовительным курсом к изучению России»: «посмотреть на процесс деятельной жизни в Париже и Лондоне, взглянуть разумным взглядом и полюбить порядок, тишину, правильное невозмутимое отправление жизни в мыслящей и хозяйственной

218

Германии, посмотреть, как люди живут без халатов, не прячась в угол, зачем они взад и вперед разъезжают по России, по морям, на пароходах, как сами надевают чулки и снимают сапоги, как там нет ни одного Захара, ни одного Тарантьева и Алексеева, куда это всякий день и час валит толпа в вагонах, отчего у всех забота на лице...» (463). Хотя в этих словах Штольца речь идет о Германии — родине его предков, можно уловить, особенно в заключительной фразе, отзвук впечатлений от Англии из «Фрегата „Паллада”».

Как известно, летом 1857 года в работе над «Обломовым» произошел перелом (об этом в третьей главе): появилась героиня — Ольга, и за Штольцем осталось лишь «некоторое участие в механической интриге»120. Вслед за изменением функции этого героя последовало и упрощение творческой задачи, с ним связанной. Замысел сделать Штольца деятелем цивилизаторского толка отпал, поскольку он требовал суверенного текстового пространства. Теперь же главная линия романа — отношения Обломова с двумя женщинами — монопольно завладела всей территорией и привлекла к себе весь интерес писателя. Родился монографический роман, в котором не было места второму полноценному мужскому характеру. Но из романа «Обломов» не мог исчезнуть и не исчез полностью комплекс тех идей, что Гончаров собирался первоначально вложить в образ Штольца. Идея Прогресса, реализующегося наиболее полно в «русском самобытном примере цивилизации», дает о себе знать и в обломовской критике бездуховности петербургской жизни («живые мертвецы»), и в штольцевском обличении отсталости Обломовки. Мыслью о «просветленном бытии» как подлинно достойном человека существовании — «царстве жизни духовной» — освещены картины семьи Штольцев в Крыму (другое дело, насколько они убедительны). Более того, Гончаров обнаруживает кризис уже внутри подобного бытия, когда на вершине благополучия возникает «грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне» (357).

«Фрегат „Паллада"» в судьбе второго романа

Значение «литературного путешествия» в развитии Гончарова-романиста А. Дружинин определил так: «Те силы, которых он еще не сознавал в себе, те стремления, которых он еще не признавал за собой до своих путешествий, ныне им сознаны и признаны»121. Хотя и нельзя согласиться с критиком, когда он саму книгу «Фрегат „Паллада”»

219

сводит на уровень «пробы пера перед настоящей работой», он прав в главном: осознанные силы и признанные стремления непосредственно сказались в работе по завершению романа «Обломов» (1859)122.

Динамика художественного мышления во «Фрегате „Паллада”» (от первой главы к последующим), что привела к преодолению заданной извне точки зрения и к перенесению внимания в сферу глубокого психологического анализа, предсказала подобный «перепад» от первой части «Обломова» ко второй-четвертой. Всевозрастающий по мере развития «литературного путешествия» интерес к общечеловеческим аспектам национальной ментальности стал превалирующим в «Обломове». Одновременно осмысление специфики разных народов Вселенной, находящихся на разных ступенях исторического развития, обогатило, без сомнения, саму методику анализа русского менталитета, который был предпринят во втором романе.

Когда-то Руссо задавал вопрос, естественно, никак не обращая его к русскому писателю: «...чтобы изучать людей, нужно ли для этого объехать всю землю? Нужно ли для наблюдения над европейцами побывать в Японии?»123. Пример Гончарова показывает: подобный опыт очень плодотворен. «Диагноз» возрастного состояния русской нации («Мы растем, но не созреваем»), что был поставлен во «Фрегате „Паллада”», помог Гончарову прийти к понятию «обломовщина», в котором заключено глубокое историко-философское и психологическое обобщение. Это понятие, охватывающее не столько временные, сколько «племенные черты» русской нации, могло выявиться столь убедительно и четко благодаря осмыслению феноменов многих стран в контексте всей земной Вселенной. В «Обломове» это понятие воплотилось в живом характере человека, став его определяющей, но далеко не исчерпывающей приметой.


 


1 Цит. по: Цейтлин А. Г. И. А. Гончаров. М., 1950. С. 135.

2 Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». Очерки путешествия в двух томах (Литературные памятники). Изд. подготовила Т. И. Орнатская. Л., 1986. С. 621. Далее текст книги и письма, относящиеся к путешествию, цитируются по этому изданию с указанием страниц в тексте.

3 Цит. по: Алексеев А. Д. Летопись жизни и творчества И. А. Гончарова. М.-Л.,1960. С. 232.

4 Писарев Д. И. «Фрегат „Паллада”». Очерки путешествия И. Гончарова. В двух томах. СПб., 1858 // Рассвет. 1859. Т. 1. № 2. Отд. 2. С. 71.

5 Энгельгардт Б. М. Фрегат «Паллада» //Литературное наследство. М., 1935. Т. 22 — 24. Цит. по: Гончаров И. А. «Фрегат „Паллада”». Указ. изд. С. 722.

6 Орнатская Т. И. История создания «Фрегата „Паллада”» // И. А. Гончаров. «Фрегат „Паллада”». Указ. изд. С. 786.

7 Чичерин А. В. Очерки по истории русского литературного стиля. Повествовательная проза и лирика. М., 1977. С. 163, 165.

8 Setchkarev Vs. Ivan Goncharov. His Life and his Works. W?rzburg, 1974. P. 110.

9 См. об истории написания и публикации книги: Орнатская Т. И. Указ. соч.

10 Энгельгардт Б. М. Неизданная повесть Гончарова «Лихая болесть» // Звезда. 1936. № 1.

11 Цит. по: Цейтлин А. Г. Указ. кн. С. 447 — 448.

12 Герцен А. И. Соч: В 9 т. М, 1958. Т. 9. С. 21.

13 Цит по: Цейтлин А. Г. Указ. кн. С. 448.

14 Ehre M. Oblomov and his Creator. The Life and Art of Ivan Goncharov. Princeton, New Jersey, 1973. P. 149.

15 Мечты юности и детства будущего романиста были связаны с путешествиями в неведомые страны, что стимулировалось и чтением книг, и беседами с воспитателем, отставным моряком H. H. Трегубовым. Воспоминания, как известно, имели огромную власть над Гончаровым-художником.

16 Орнатская Т. И. Указ. соч. С. 786.

17 Бестужев-Марлинский А. А. Повести и рассказы. М., 1976. С. 295. «Море» — ключевой образ и в характеристике персонажей. Портрет капитана фрегата Правина последовательно романтический («Высокий, стройный стан, благородная осанка и это не знаю что-то привлекательное в лице, ни сколько не правильном и столько выразительном, отличали его от прочих»), в рамках избранной эстетики он индивидуализирован одним, но развернутым сравнением: «глаза его — что это были за глаза... влажные, голубые, как волна моря, они и сверкали и хмурились подобно волне, готовой лелеять и поглощать того, кто ей вверится... в нем заметна была даже какая-то крутость, какая-то дикость...» (284).

18 Гончаров И. А. Обломов. Роман в четырех книгах (Литературные памятники). Изд. подготовила Л. С. Гейро. Л., 1987. С. 79. Далее цитирую роман по этому изданию с указанием страниц в тексте.

19 Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 205.

20 Подобное предположение основано, в частности, на том, что «Предисловие (от издателя)» к первому книжному изданию «Фрегата „Паллада”» (1858), написанное И. И. Льховским, по мнению специалиста, «содержит ряд положений, безусловно исходящих от самого Гончарова и как бы повторяющих то, что говорилось им в «Предисловии» к первой журнальной публикации» (Орнатская Т. И. Указ. соч. С. 773).

21 Лъховский И. И. «Фрегат „Паллада”». Очерки путешествия И. Гончарова в двух томах. СПб., 1858 // Библиотека для чтения. 1858. № 7. Лит. летопись. С. 2, 10–11.

22 Руссо Ж.-Ж. Педагогические сочинения: В 2 т. М., 1981. Т. 1. С. 560. Далее цитирую по этому изданию с указанием тома и страниц в тексте.

23 Дудышкин С. С. Из путешествия г. Гончарова: «Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов», «Из Якутска», «Атлантический океан», «Остров Мадера», «Ликейские острова и Манилла» // Отечественные записки. 1856. №1. Отд. З.С. 36.

24 Роболи Т. Литература «путешествий» // Русская проза. Л., 1926. С. 43 — 44.

25 Там же. С. 49.

26 Там же. С. 49–50.

27 Жуковский В. А. Поли. собр. соч. Пгд, 1918. Т. 3. С. 11.

28 Роболи Т. Указ. соч. С. 72.

29 Литературное наследство. М., 1950. Т. 56, кн. 2. С. 266.

30 «Фрегат „Паллада”» — очень личная, художественная книга путешествий, соотносимая в нашей прозе не с очерками «натуральной школы», а именно с Карамзинекими «Письмами русского путешественника». (Сахаров В. И. «Добиваться своей художественной правды...» Путь И. А. Гончарова к реализму// Контекст. Литературно-теоретические исследования. 1991. М., 1991. С. 119.)

31 Шкловский В. И. А. Гончаров как автор «Фрегата „Паллада”» // Шкловский В. Заметки о прозе русских классиков. О произведениях Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Гончарова, Толстого, Чехова. М., 1955. С. 225. См. также: Цейтлин А. Г. Указ. кн. С. 136 — 138.

32 Карамзин H. M. Письма русского путешественника (Литературные памятники). Л., 1984. С. 5. Далее цитирую по этому изданию с указанием страниц в тексте.

33 Шкловский В. Указ. соч. С. 228.

34 В. А. Недзвецкий определяет книгу Гончарова как «географический роман», жанр, уходящий корнями в античность: «его хронотоп аналогичен не внутриобщественному и локальному, но всемирному пространству и процессу, а «действующими лицами» выступают народы, страны и целые континенты». Центральным героем книги признается «русский корабль» — Россия в миниатюре» (Недзвецкий В. А. «Фрегат „Паллада”» И. А. Гончарова как «географический роман» // И. А. Гончаров (Материалы Международной конференции, посвященной 180-летию со дня рождения И. А. Гончарова). Ульяновск, 1994. С. 134,136).

35 Шкловский В. Указ. соч. С. 237.

36Венгеров С. А. И. А. Гончаров // Собр. соч. СПб., 1911. Т. 5. С. 69.

37 Шкловский В. Указ. соч. С. 231.

38 «Встанешь утром, никуда не спеша, с полным равновесием в силах души, с отличным здоровьем, с свежей головой и аппетитом, выльешь на себя несколько ведер воды прямо из океана и гуляешь, пьешь чай, потом сядешь за работу. Солнце уже высоко; жар палит; в деревне вы не пойдете в этот час ни рожь посмотреть, ни на гумно. Вы сидите под защитой маркизы на балконе, и все прячется под кров, даже птицы, только стрекозы отважно реют над колосьями. И мы прячемся под растянутым тентом, отворив настежь окна и двери кают. Ветерок чуть-чуть веет, ласково освежая лицо и открытую грудь... Петухи поют, и далеко разносится их голос среди ясной тишины и безмятежности. Слышатся еще какие-то фантастические звуки, как будто отдаленный, едва уловимый ухом звон колокола...» (92).

39 Дружинин А. В. Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов. Из путевых заметок И. Гончарова. СПб., 1855//Современник. 1856. № 1. Отд. 3. С. 5–9.

40 Лотман Ю. М., Успенский Б. А. «Письма русского путешественника» Карамзина и их место в развитии русской культуры // H. M. Карамзин. «Письма русского путешественника». Указ. изд. С. 563. Эта статья является опорой и в дальнейшем анализе этого произведения Карамзина.

41 Там же. С. 564.

42 Шкловский В. Указ. соч. С. 225.

43 Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Указ. соч. С. 557.

44 Нельзя согласиться с утверждением Б. М. Энгельгардта, что целью Гончарова было «усреднение» всего разнообразия мира, превращение Вселенной во вселенскую Европу. Ученый так воспроизводит логику автора «Фрегата „Паллада”»: «...Превратим весь мир в такую (подведенную под «прозаический уровень». -Е. К.) „Европу”, изобразим кругосветное путешествие, словно какую-нибудь поездку из Москвы на Кавказ, из Парижа в Рим, в этом плане при тщательном отборе материала мне, может быть, и удастся уложить все в „шутливый рисунок”» (751).

45 Известно, что вослед за Гончаровым появились «путешествия» других известных писателей («Корабль „Ретвизан”» Д. В. Григоровича, «Морская поездка» и «Путевые очерки» А. Ф. Писемского...), но ни одно из них не сравнимо по художественному уровню со «Фрегатом „Паллада”».

46 Посьет К. Письма с кругоземного плавания в 1852, 1853 и 1854 годах // Отечественные записки. 1855. № 3. Отд. 6. С. 4.

47 Григорьев An. Соч.: В 2т. М., 1990. Т. 2. С. 181.

48 Мельник В. И. Этический идеал И. А. Гончарова. Киев, 1991. С. 13 — 14.

49 Там же. С. 74.

50 Гончаров И. А. Необыкновенная история // Сборник Российской Публичной библиотеки. Т. 2. Материалы и исследования. Вып. 1. Пгд, 1924. С. 40. Далее это произведение цитируется по этому изданию.

51 См.: Краснощекова Е. А. Критическое наследие И. А. Гончарова // Гончаров-критик. М., 1981.

52 Мельник Б. И. Указ. кн. С. 28.

53 Гончаров И. А. О пользе истории // Неделя. 1965. № 35.

54 Каменский 3. А. Парадоксы Чаадаева // П. Я. Чаадаев. Поли. собр. соч. и избр. письма. М., 1991. Т. 1. С. 19.

55 Там же. С. 39.

56 Чаадаев Я. Я. Указ. изд. С. 403.

57 Там же. С. 333.

58 Каменский 3. А. Указ. соч. С. 38.

59 Лощиц Ю. Гончаров (Жизнь замечательных людей). М., 1977. С. 108.

60 Де-Пуле М. «Фрегат „Паллада”. Очерки путешествия И. Гончарова». СПб., 1858,2тома//Атеней. 1858. Часть 6. №44. С. 12.

61 Корш Е. Япония и японцы // Современник, 1852. Т. 35. Отд. 2. С. 1.

62 Чаадаев П. Я. Указ. изд. С. 336.

63 Любопытно обнаружить неожиданные совпадения чаадаевско-гончаровских образных определений с символами, что находит для разных народов Элиас Канетти («Массы и власть»). Он признает англичан народом с самым стойким национальным чувством, какое существует сегодня на земле. Англичанин видит себя капитаном с кучкой людей на корабле, а вокруг и под ним море. Капитан выбирает цель и стремится ее достичь, преодолевая все опасные капризы стихии. (Новое время, 1991. № 32.)

64 Дудышкин С. С. Указ. соч. С. 50.

65 Кеневич В. Ф. «Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов. Из

путевых заметок И. А. Гончарова». СПб., 1855 // Библиотека для чтения. 1856. № 2. Отд. 5. С. 44.

66 Некрасов Н. А. Заметки о журналах за октябрь 1855 г. // Современник. 1855. №11. Отд. 5. С. 75.

67 Дружинин А. В. «Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов. Из путевых заметок И. А. Гончарова». СПб., 1855 // Современник. 1856. № 1. Отд. 3. С. 22.

68 Американским историком Дж. Эшмидом было предпринято обширное исследование «Идея Японии, 1853-1895. Япония в описании американских и других западных путешественников». В этом труде читаем: «Япония впервые предстала перед Западным миром в XIV веке как одна из полумифических стран золота и серебра (эта идея удержалась до 1870-х годов). В XVI веке Япония ассоциировалась с районами мира, во всем противостоящими Западной цивилизации, эта идея дожила до наших дней. В XVIII веке на Японию смотрели как на малую Утопию, эта идея подверглась сильнейшей атаке со стороны американцев, посчитавших, что Япония — никакая не реализованная Утопия, а страна, которая остро нуждается в христианской вере. Подобное убеждение и сделало американцев открывателями Японии в 1853 году». (John Ashmead. The Idea of Japan, 1853 — 1895. Japan as described by American and other travellers from it. Stanford, California, 1987. P. 6.)

69 См.: последняя из работ на эту тему: William W. McOmie. The Russians in ki, 1853-54: Another Look at Some Russian, English and Japanese Sources //Acta Slavica Japonica. 1995. T. 13.

70 Список всех книжных источников, упоминаемых Гончаровым, см.: Державин Н. С. Фрегат «Паллада» И. А. Гончарова. Пгд, 1924. С. 19 — 23.

71 Среди них должны быть названы, прежде всего, следующие. Сочинение шведского врача и путешественника Энгельберга Кемфера (1651-1716), который жил в Японии в 1690-1692 гг.,— «История Японии» (широкой известностью пользовались немецкое издание этой книги (1777-1779), а также его книга «Путешествие от Нагасаки до Эдо» (1777-1779) (тоже на немецком языке). Сочинение немецкого врача и натуралиста Филиппа Зибольда (1796-1866) «Путешествие по Японии, или описание Японской империи в физическом, географическом и историческом отношении...», вышедшее на голландском языке в 1834-1841гг. (переведено на русский язык в 1854 г. с включением других свидетельств о Японии). Сочинение шведского естествоиспытателя Карла Петера Тунберга (1743-1828), представляющее из себя четырехтомное описание путешествий по Европе, Африке и Азии, включая Японию, совершенных в 1770-1779 годах.

72 Корш Е. Япония и японцы // Современник. 1852. Т. 35, 36.

73 Дружинин А. В. Указ. соч. С. 5.

74 Так, в работе американского историка Г. А. Ленсена «Русский натиск на Японию. Русско-японские отношения, 1697-1875» рассматривается как неблагоприятный для дальнейших русско-японских отношений тот факт, что «Фрегат „Паллада”» затмила, если вообще не заместила в русском чтении, менее читабельное, но куда более проницательное повествование Головнина. «Гончаровские описания японцев мастерские и его характеры — живые. Но, к сожалению, чаще всего это достигается с помощью комизма и окарикатуривания». (Lernen G. A. The Russian Push toward Japan. New York. 1971. P. 343.) С этим суждением не согласился японский литературовед. См.: Накамура Е. И. А. Гончаров у японцев // Литература и искусство в системе культуры. М., 1988. С. 420.

75 Записки флота капитана Головкина о приключениях его в плену у японцев в 1811,1812 и 1813 годах. С приобщением замечаний его о японском государстве и народе. Часть первая. Напечатана по высочайшему повелению в Санкт-Петербурге в морской типографии 1816 года. Страницы в «Предуведомлении» не указаны. Любопытно, что Головнин был предшественником Гончарова и в описании самого Юга Африки (глава «На мысе Доброй Надежды»). См.: «Путешествие российского императорского шлюпа «Диана» из Кронштадта в Камчатку, совершенное под начальством флота лейтенанта Головкина в 1807,1808 и 1809 годах».

76 См.: Дрыжакова Е. Первый образ Японии в русской литературе. «Записки» капитана В. Головнина (1816) //Acta Slavica Japonica. 1995. T. 13.

77 Бестужев-Марлинский А. A. Соч.: В 2 т. M., 1958. T. 2. С. 537.

78 Посьет К. Письма с кругоземного плавания в 1852,1853 и 1854 годах// Отечественные записки. 1855. №4. Отд. 6. С. 121.

79 Головнин В. Указ. изд. С. 54.

80 Руссо Ж.-Ж. Указ. изд. Т. 1. С. 64.

81 Боткин В. П. Письма об Испании (Литературные памятники). Л., 1976. С. 180. Далее цитирую по этому изданию.

82 Путешествие вокруг света в 1803,4, 5, и 1806 годах. По повелению Его Императорского Величества Александра Первого на кораблях «Надежде» и «Неве», под начальством флота капитан-лейтенанта, ныне капитана первого ранга, Крузенштерна, Государственного Адмиралтейского Департамента и Императорской Академии наук члена, том 1, часть 2. В Санкт-Петербурге, в Морской типографии 1810 года. С. 294 — 295.

83 Из дневника Воина Андреевича Римского-Корсакова // Морской сборник. 1896. № 5. С. 187.

84 Руссо Ж.-Ж. Указ. изд. Т. 1. С. 577.

85 Из дневника Воина Андреевича Римского-Корсакова // Морской сборник. 1895. № 10. С. 191.

86 Писарев Д. «Фрегат „Паллада”». Очерки путешествия И. А. Гончарова. В двух томах. СПб., 1858 // Рассвет. 1859, Т. 1. № 2. Отд. 2. С. 69.

87 Головнин В. Указ. изд. С. 92.

88 Путевые записки бывшего в 1854 и 1855 годах в Японии протоиерея Василия Махова. СПб., 1867. С. 43 — 44.

89 Головнин В. Указ. изд. С. 219.

90 См.: Wagatsuma H. Problems of Cultural Identity in Modern Japan // Ethnic Identity. Cultural Continuities and Change. Palo Alto, California, 1975.

91 Свидетельства о переговорах с японской стороны, включая впечатления японцев о самом Гончарове, см.: Савада К. И. А. Гончаров глазами японцев // Ivan A. Goncarov. Leben, Werk und Wirkung. K?ln — Weimar — Wiena, 1994.

92 Отчет о плавании фрегата «Паллада», шхуны «Восток», корвета «Оливуца» и транспортам «Князь Меншиков», под командой генерал-адъютанта Путятина, в 1852, 53 и 54 годах, с приложением отчета о плавании фрегата «Диана», в 1853, 54 и 55 годах//Морской сборник. 1856. № 1. Отд. 3. С. 157–158.

93 Из дневника Воина Андреевича Римского-Корсакова // Морской сборник. 1896. № 5. С. 190.

94 Головнин В. Указ. изд. С. 59.

95 Кюхельбекер В. Путешествие. Дневник. Статьи (Литературные памятники). Л., 1979. С. 134.

96 Записки флота капитана Рикорда о плавании его к японским берегам в 1812 и 1813 годах и сношениях с японцами. Напечатаны по Высочайшему повелению в Санкт-Петербурге, в Морской Типографии 1816 года. С. 75.

97 Чаадаев П. Я. Указ. изд. С. 403, 529–530.

98 Там же. С. 409.

99 Шкловский В. Указ. соч. С. 242.

100 Дружинин А. В. «Письма об Испании» В. П. Боткина. СПб., 1857 // Библиотека для чтения. 1857. № 10. Отд. 6. С. 56.

101 «А вот Испания, с своей цветущей Андалузией,— уныло думал я, глядя в ту сторону, где дед указал быть испанскому берегу. Севилья, caballeros с гитарами и шпагами, женщины, балконы, лимоны и померанцы. Dahin бы, в Гренаду куда-нибудь, где так умно и изящно путешествовал эпикуреец Боткин, умевший вытянуть до капли всю сладость испанского неба и воздуха, женщин и апельсинов,— пожить бы там, полежать под олеандрами и тополями, сочетать русскую лень с испанскою и посмотреть, что из этого выйдет» (66–67).

Б. Ф. Егоров видит в этих строчках Гончарова отзвук на самые последние строки «Писем из Испании», посвященные Гренаде: «Минута блаженства есть минута немая. Представьте же себе, что эта минута длится для меня вот уже три недели. В голове у меня нет ни мыслей, ни планов, ни желаний, словом, я не чувствую своей головы, я ни о чем, так и совершенно ни о чем ни думаю, но если б вы знали, какую полноту чувствую я в груди, как мне хорошо дышать... мне кажется, я растение, которое из душной, темной комнаты вынесли на солнце: я тихо, медленно вдыхаю в себя воздух, часа по два сижу где-нибудь над ручьем и слушаю, как он журчит, или засматриваюсь, как струйка фонтана падает в чашу... Ну что если б вся жизнь прошла в таком счастьи!» (194). См.: Егоров Б, Ф. В. П. Боткин — автор «Писем об Испании» // Боткин В. П. Письма об Испании (Литературные памятники). Л., 1976. С. 280.

А. Г. Цейтлин, подчеркивающий различия между «восторженным романтизмом» Боткина и реализмом Гончарова, цитирует эти же слова Боткина о Гренаде и заключает: «Эта восторженная цитата... была бы невозможна в устах Гончарова». ( Цейтлин А. Г. Указ. кн. С. 149.)

102 Боткин В. Я. Указ. изд. С. 54.

103 Там же. С. 49.

104 Там же. С. 78.

105 См.: Орнатская Т. И. И. А. Гончаров — член кают-компании фрегата «Паллада» // И. А. Гончаров (Материалы международной конференции, посвященной 180-летию со дня рождения И. А. Гончарова). Ульяновск, 1994.

106 Заславский Д. О. «Фрегат „Паллада”» // Правда. 1937. 17 июня.

107 Вильчинский В. П. Русские писатели-маринисты. М — Л., 1966. С. 82.

108 Эту же черту в жителях России отмечал маркиз де Кюстин: «Презрение к тому, чего они не знают, кажется мне доминирующей чертой русского национального характера. Вместо того, чтобы постараться понять, русские предпочитают насмехаться». (Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия. М., 1990. С. 209.)

109 Чаадаев П. Я. Указ. изд. С. 329, 326. Примечательно и такое его суждение: «...если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого-нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца, когда он тянется и протягивает руки к погремушке, которую ему показывает кормилица» (325).

110 Там же. С. 324.

111 Прощальное явление «старой России» — в воспоминаниях, условно названных нами «Путешествие по России» (глава «Шанхай»). Возникает традиционный для русской литературы образ дороги: «Едешь не торопясь, без сроку. Колокольчик заглушает ветер...». Ездока все время клонит в сон («переспав два раза срок», «утонешь в перины»). Дорога далека: «Потом станция, чай, легкая утренняя дрожь, теньеровские картины, там опять живая и разнообразная декорация лесов, пашен, дальних сел и деревень, пекущее солнце, оводы, недолгий жар и снова станция, обед, приветливые лица да двугривенные; после еще сон, наконец, знакомый шлагбаум, знакомая улица, знакомый дом, а там она, он, или оно...» (308).

112 Примечательна оценка российского будущего, по Гончарову, американцем наших дней: «Это, возможно, скучноватое и узкое видение, безусловно, эгоцентричное, но в некотором роде оно предсказало действительную форму современного нашего мира с его широко распространившейся индустриализацией, увеличивающейся стандартизацией и почти всеобщим стремлением к тому самому комфорту, который раньше был роскошью для немногих. Хотя и рискованно говорить за других, но мы решимся все же признать, что многие из нас, если не большинство, предпочли бы жить — или по крайней мере чувствовали бы себя более «комфортно» — в гончаровской утопии... чем в любой другой версии утопии, пропагандируемой в XIX столетии». (Ehre M. Oblomov and His Creator. P. 152.)

113 В советских работах о Гончарове настоятельно подчеркивалось резкое осуждение писателем англичан и их деятельности («обличение британского империализма и колониализма»). К примеру: «В средине XIX столетия «Фрегат „Паллада”» И. А. Гончарова явилась самым замечательным произведением мировой литературы, посвященным критике американских, английских, французских, голландских, испанских колониальных пиратов буржуазии, милитаристов, наводящих жерла пушек на мирные африканские и дальневосточные берега, миссионеров, идущих с крестом и мечом, купцов и фабрикантов, беззастенчиво подвергающих народы чудовищной эксплуатации. Гончаров осудил буржуазную идеологию колониального разбоя, каннибальскую расовую теорию, ложь о цивилизаторской миссии капитализма в отсталых и неразвитых странах и выступил в защиту суверенитета и прав колониальных народов». (Михельсон В. А. «Записки...» В. М. Головкина и «Фрегат „Паллада”» И. А. Гончарова // Уч. зап. Краснодар, гос. пед. ин-та. Вып. 13. 1955. С. 66.)

114 Мельник В. И. Указ. соч. С. 15.

115 Лощиц Ю. Указ. соч. С. 118.

116 Санкт-Петербургские ведомости. 1854. 11 авг. Цит. по: Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». Указ. изд. С. 825.

117 Эта особая позиция Гончарова нередко игнорируется в культурологических работах, посвященных Сибири. К примеру, Гарриет Мурев, хотя и отмечает веру Гончарова в быстрое развитие Сибири, в самом этом развитии, как оно прорисовано писателем, видит отражение «колониалистской мечты Европы XIX века». (Murav H.«Vo Glubine Sibirskikh Rud»: Sibiria and the Myth of Exile // Between Heaven and Hell. The Myth of Sibiria in Russian Culture. New York, 1993. P. 102.)

118 Боткин В. Л. Указ. изд. С. 79.

119 Симбирский вестник. Вып. 2. Ульяновск, 1994. С. 66.

120Дружинин А. В. «Обломов», роман И. А. Гончарова. Два тома. СПб., 1859 // Библиотека для чтения. 1859. № 12. Лит. летопись. С. 17.

121 Дружинин А. В. «Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов. Из путевых заметок И. Гончарова». СПб., 1855 // Современник. 1856. № 1. Отд. 3. С. 25.

122 См.: Краснощекова Е. А. «Фрегат „Паллада”» и «Обломов» (Взаимовлияния) // Ivan A. Goncarov. Leben, Werk und Wirkung. K?ln — Weimar — Wiena, 1994.

123 Руссо Ж.-Ж. Указ. изд. Т. 1. С. 555.

 



Сайт существует при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (РГНФ), проект № 08-04-12135в.



Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100 Счетчик и проверка тИЦ и PR
Библиография
          Библиография И. А. Гончарова 1965–2010
          Описание библиотеки И.А.Гончарова
          Суперанский М.Ф. Каталог выставки...
Биография
          Биографические материалы
          Гончаров в воспоминаниях современников. Л., 1969.
               Анненков П.В. Шесть лет переписки...
               Барсов Н. И. Воспоминание об И. А. Гончарове
               Бибиков В. И. И. А. Гончаров
               Боборыкин П. Д. Творец "Обломова"
               Витвицкий Л. Н. Из воспоминаний об И. А. Гончарове
               Гнедич П.П. Из «Книги жизни»
               Гончарова Е.А. Воспоминания об И.А. Гончарове
               Григорович Д. В. Из "Литературных воспоминаний"
               К. Т. Современница о Гончарове
               Кирмалов М.В. Воспоминания об И.А. Гончарове
               Ковалевский П. М. Николай Алексеевич Некрасов
               Кони А.Ф. Иван Александрович Гончаров
               Кудринский Ф.А. К биографии И.А. Гончарова
               Купчинский И.А. Из воспоминаний об И.А. Гончарове
               Левенштейн Е.П. Воспоминания об И.А. Гончарове
               Либрович С.Ф. Из книги «На книжном посту»
               Никитенко А.В. Из «Дневника»
               Павлова С.В. Из воспоминаний
               Панаев И. И. Воспоминание о Белинском (Отрывки)
               Панаева А. Я. Из "Воспоминаний"
               Пантелеев Л. Ф. Из воспоминаний прошлого
               Плетнев А.П. Три встречи с Гончаровым
               Потанин Г. Н. Воспоминания об И. А. Гончарове
               Русаков В. Случайные встречи с И.А. Гончаровым
               Сементковский Р. И. Встречи и столкновения...
               Скабичевский А. М. Из "Литературных воспоминаний"
               Спасская В.М. Встреча с И.А. Гончаровым
               Старчевский А. В. Один из забытых журналистов
               Стасюлевич М.М. Иван Александрович Гончаров
               Цертелев Д. Н. Из литературных воспоминаний...
               Чегодаева В.М. Воспоминания об И. А. Гончарове
               Штакеншнайдер Е. А. Из "Дневника"
               Ясинский И.И. Из книги «Роман моей жизни»
          Из энциклопедий
Галерея
          "Обломов". Иллюстрации к роману
               Pierre Estoppey. В трактире (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. И. И. Обломов (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Илюша (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Илюша с матушкой (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Обломов за ужином (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Обломов и Штольц (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Обломовцы (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Портрет И. А. Гончарова (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Садовый натюрморт (тушь, перо) (Paris, 1969)
               Pierre Estoppey. Юный Обломов (тушь, перо) (Paris, 1969)
               А. Д. Силин. Общество в парке (заставка к Обыкновенной истории) (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. Д. Силин. Петербург. Зимняя канавка (заставка к Обыкновенной истории)(бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. Д. Силин. Сцена у ворот (заставка к Обыкновенной истории) (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. Д. Силин. Шмуцтитул к Части 1 Обыкновенной истории (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. Д. Силин. Шмцтитул к части 2 Обыкновенной истории (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. Д. Силин. Шмцтитул к Эпилогу Обыкновенной истории (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. Д. Силин. Экипаж в поле (заставка к Обыкновенной истории) (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               А. М. Гайденков. Шмуцтитул к Первой части (Гончаров И. А. Обломов. М., 1947)
               А. М. Гайденков. Шмуцтитул к третьей части (Гончаров И. А. Обломов. М., 1947)
               А. М. Гайденков. Шмуцтитул к Четвертой части (Гончаров И. А. Обломов. М., 1947)
               А. М. Гайденков. Шмуцтитул ко Второй части (Гончаров И. А. Обломов. М., 1947)
               А. Ф. Сергеев. Форзац (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               А. Ф. Сергеев. Форзац (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               А. Ф. Сергеев. Шмуцтитул к ч.1 (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               А. Ф. Сергеев. Шмуцтитул к ч.2 (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               А. Ф. Сергеев. Шмуцтитул к ч.3 (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               А. Ф. Сергеев. Шмуцтитул к ч.4 (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Анатолий Васильевич Учаев. Заставка к ч.1 (Гончаров И. А. Обломов. Саратов, 1973)
               Анатолий Васильевич Учаев. Заставка к ч.2 (Гончаров И. А. Обломов. Саратов, 1973)
               Анатолий Васильевич Учаев. Заставка к ч.3 (Гончаров И. А. Обломов. Саратов, 1973)
               Анатолий Васильевич Учаев. Заставка к ч.4 (Гончаров И. А. Обломов. Саратов, 1973)
               Анатолий Васильевич Учаев. Обложка (Гончаров И. А. Обломов. Саратов, 1973)
               Анатолий Васильевич Учаев. Титульный лист (Гончаров И. А. Обломов. Саратов, 1973)
               В. В. Морозов. Андрюша и Агафья Матвеевна (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. В Летнем саду (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Гостиная (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Захар (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов в Петербурге (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Обломов входит в дом к Пшеницыной (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Обломов за столом и Захар (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Аксинья (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Андрюша (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Захар (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Иван Матвеевич (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Ольга(заставка) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Пшеницына (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Обломов и Тарантьев (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов и Штольц (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов на Гороховой (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Обломов с одним из его гостей (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Обломов, Тарантьев и Иван Матвеевич (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Перед домом Пшеницыной (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Петербург (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Приезд Штольца (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               В. В. Морозов. Прогулка (на даче) (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Ссора с Тарантьевым (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948)
               В. В. Морозов. Финал (встреча с Захаром) (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1948).
               Владимир Амосович Табурин (автотипии с рисунков). Обыкновенная история: Адуев-племянник сжигает свои рукописи (автотипия с рисунка Нива. 1898. № 42. С. 824.).
               Владимир Амосович Табурин. Обыкновенная история: Отъезд Адуева из Грачей (автотипия с рисунка Нива. 1898. № 41. С. 812.).
               Владимир Амосович Табурин. Обыкновенная история: Посещение молодым Адуевым Наденьки (автотипия с рисунка Нива. 1898. № 41. С. 813.).
               Владимир Амосович Табурин. Приезд Штольца (илл. к роману Обломов) (автотипия с рисунка Нива. 1898. № 45. С. 885).
               Владимир Амосович Табурин. Разрыв Обломова с Ольгой (илл. к роману «Обломов») (автотипия с рисунка Нива. 1898. № 48. С. 944).
               Владимир Амосович Табурин. Смерть Обломова (илл. к роману Обломов) (автотипия с рисунков Нива. 1898. № 48. С. 945).
               Владимир Амосович Табурин. Сон Обломова (илл. к роману Обломов) (автотипия с рисунка Нива. 1898. № 45. С. 884).
               Владимир Аркадьевич Хвостов. Обложка (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1969)
               Владимир Аркадьевич Хвостов. Шмуцтитул к ч.2 (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1969)
               Владимир Аркадьевич Хвостов. Шмуцтитул к ч.3 (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1969)
               Владимир Аркадьевич Хвостов. Шмуцтитул к ч.4 (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1969)
               Владимир Михайлович Меньшиков. Обложка (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1982)
               Владимир Михайлович Меньшиков. Спинка обложки (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1982)
               Г. Мазурин. В Летнем саду (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989).
               Г. Мазурин. Обломов и Ольга в саду (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Обломов на диванe (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Обломов на прогулке (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Объяснение Обломова с Ольгой (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Ольга у окна (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Тарантьев (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Штольц (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Штольц в гостях у Обломова за обедом (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Мазурин. Штольц и Ольга в Швейцарии (Гончаров И. А. Обломов. М., 1989)
               Г. Новожилов. Титульный лист (Гончаров И. А. Обломов. М., 1969)
               Г. Новожилов. Шмуцтитул к Части второй (Гончаров И. А. Обломов. М., 1969)
               Г. Новожилов. Шмуцтитул к Части первой (Гончаров И. А. Обломов. М., 1969)
               Г. Новожилов. Шмуцтитул к Части третьей (Гончаров И. А. Обломов. М., 1969)
               Г. Новожилов. Шмуцтитул к Части четвертой (Гончаров И. А. Обломов. М., 1969)
               Дмитрий Николаевич Кардовский (1866–1943). Захар (набросок к роману Обломов) (бум., кар. Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Дмитрий Николаевич Кардовский (1866–1943). Обломов (набросок к роману Обломов) (бум., кар. Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Заставка (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Концовка романа (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Шмуцтитул к послесловию (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Шмуцтитул к Части второй (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Шмуцтитул к Части первой (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Шмуцтитул к Части третьей (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Евгений Евгеньевич Лансере. Шмуцтитул к Части четвертой (Гончаров И. А. Обломов. М., 1934 (М.,1935, 1936)).
               Елизавета Меркурьевна Бем (1843–1914). Силуэт «Сон Обломова» (бум, тушь, перо) (Литературный музей ИРЛИ РАН).
               И. Я. Коновалов. Дом у оврага (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Захарка с самоваром (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Зимние игры (левая часть) (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Зимние игры (правая часть) (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Илюша и Захарка (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Илюша с няней (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Илюшу отправляют к Штольцу (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Концовка (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Обложка (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Обломовка (заставка) (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Письмо (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. Титульный лист (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               И. Я. Коновалов. У бочки (Гончаров И. А. Сон Обломова. Курск, 1955)
               К. Тихомиров (грав. на дер. К. Ольшевский). «Захар» (илл. к роману «Обломов») (Живописное обозрение. 1883).
               К. Тихомиров (грав. на дер. К. Ольшевский). «Обломов» (илл. к роману «Обломов») (Живописное обозрение. 1883).
               Константин Николаевич Чичагов (литограф. Худяков). Обломов и Захар (илл. к роману Обломов; Россия. 1885. № 10, прил.).
               Л. Красовский. Агафья Матвеевна после смерти Обломова (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. В гостиной Обломовки (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Заговор в трактире (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обложка книги (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обломов и Агафья Матвеевна (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обломов и Захар (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обломов и один из посетителей (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обломов и Ольга на прогулке (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обломов с Андрюшей (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Обломов, Тарантьев и Захар (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Ольга за роялем (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Отец Обломова и крестьянка (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Пирог (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Письмо в Обломовке (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Приезд Штольца (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Признание в любви (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Слуги (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Ссора с Тарантьевым (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Л. Красовский. Титульный лист (Гончаров И. А. Обломов. Л., 1967)
               Лев Борисович Подольский. Заставка к ч.1 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Заставка к ч.2 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Заставка к ч.3 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Заставка к ч.4 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Концовка к ч.1 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Концовка к ч.2 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Концовка к ч.3 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Обложка (тушь, перо, акв.) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Титульный лист (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Шмуцтитул к ч.1 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Шмуцтитул к ч.2 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Шмуцтитул к ч.3 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               Лев Борисович Подольский. Шмуцтитул к ч.4 (тушь, перо) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1955)
               М. П. Клячко Сон Обломова
               М. П. Клячко. Больной Обломов (Гончаров И. А. Собр. соч: в 8 т. М., 1952. Т. 2. («Обломов»); так же: Гончаров И. А. Обломов. Киев, 1957; М., 1958)
               М. П. Клячко. Обломов и Захар (Гончаров И. А. Собр. соч: в 8 т. М., 1952. Т. 2. («Обломов»); так же: Гончаров И. А. Обломов. Киев, 1957; М., 1958)
               М. П. Клячко. Обломов и Ольга (Гончаров И. А. Собр. соч: в 8 т. М., 1952. Т. 2. («Обломов»); так же: Гончаров И. А. Обломов. Киев, 1957; М., 1958)
               М. Я. Гафт. Шмуцтитул к Части второй (Гончаров И. А. Обломов. Иркутск, 1956)
               М. Я. Гафт. Шмуцтитул к Части первой (Гончаров И. А. Обломов. Иркутск, 1956)
               М. Я. Гафт. Шмуцтитул к Части третьей (Гончаров И. А. Обломов. Иркутск, 1956)
               М. Я. Гафт. Шмуцтитул к Части четвертой (Гончаров И. А. Обломов. Иркутск, 1956)
               Мария Яковлевна Чемберс-Билибина (1874–1962). Детство Обломова (иллюстрация к роману Обломов). (1908, картон, тушь, перо) (Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Мария Яковлевна Чемберс-Билибина (1874–1962). Сон Обломова (иллюстрация к роману Обломов) (1908, бум., накл. на картон, тушь, перо) (Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Михаил Брукман. Титульный лист (Гончаров И. А. Обломов. Кишинёв, 1969)
               Н. В. Щеглов. Заговор в трактире (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Обломов в доме Пшеницыной (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Обломов и Захар (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Обломов и Ольга (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Обломов и Штольц (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Ольга (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Ольга и Обломов в доме Пшеницыной (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. В. Щеглов. Сон Обломова (Гончаров И. А. Обломов. М., 1978 (М., 1979))
               Н. Горбунов. Обломов в комнате (Гончаров И. А. Обломов. Пермь, 1984)
               Н. Горбунов. Обломов выгоняет Тарантьева (Гончаров И. А. Обломов. Пермь, 1984)
               Н. Горбунов. Обломов и Ольга (Гончаров И. А. Обломов. Пермь, 1984)
               Н. Горбунов. Обломов и Штольц (Гончаров И. А. Обломов. Пермь, 1984)
               Н. Горбунов. Обломов, лежащий на диване (Гончаров И. А. Обломов. Пермь, 1984)
               Н. Куликов. Адуев на рыбалке (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Адуев-младший в деревне (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Адуев-младший на балконе (илл. к Обыкновенной истории). (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Адуев-младший на прогулке (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Адуев-старший и Адуев-младший у камина (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Александр Адуев в гостях (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Дядя и племянник (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Куликов. Молодой Адуев и слуга (илл. к Обыкновенной истории) (бум, кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Н. Н. Поплавская. Шмуцтитул к первой части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               Н. Н. Поплавская. Шмуцтитул к четвертой части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               Н. Н. Поплавская. Шмуцтитул ко второй части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
                    Н. Н. Поплавская. Шмуцтитул к третьей части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               П. Н. Пинкисевич. Агафья Матвеевна на кладбище (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. В Летнем саду (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. Заговор в трактире (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. Илюша и няня (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. Обломов и Мухояров (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. Обломов и Пшеницына (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. Ольга за роялем (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               П. Н. Пинкисевич. Проводы Андрея Штольца (акв.) (Гончаров И. А. Собр.соч.: В 6 т. Т. 4 («Обломов»). М., 1972)
               С. Михайленко. Шмуцтитул к первой части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               С. Михайленко. Шмуцтитул к третьей части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               С. Михайленко. Шмуцтитул к четвертой части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               С. Михайленко. Шмуцтитул ко второй части романа (Гончаров И. А. Обломов. СПб., 1993)
               С. Соколов. Заговор в трактире (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               С. Соколов. Обломов в Петербурге (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               С. Соколов. Обломов и Захар (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               С. Соколов. Обломов и Ольга (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               С. Соколов. Ольга (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               С. Соколов. Письмо старосты (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               С. Соколов. Тарантьев (Гончаров И. А. Обломов. М., 1985).
               Сара Марковна Шор. Ветка сирени (концовка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Дом Пшеницыной (заставка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Захар на кладбище (концовка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Захар с сапогами (концовка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломов (иллюстрация; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломов и Захар (иллюстрация; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломов и Ольга(иллюстрация; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломов и Пшеницына (иллюстрация; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломов на диване (заставка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломов у дома Пшеницыной (иллюстрация; офорт, сухая игла)(Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Обломовы (иллюстрация; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Окно Пшеницыной (заставка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Ольга за роялем (заставка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Поднос (концовка; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Сара Марковна Шор. Сборы Илюши к Штольцу (иллюстрация; офорт, сухая игла) (Гончаров И. А. Обломов. М.; Л., 1936).
               Т. В. Прибыловская. Илюша Обломов с нянькой (Гончаров И. А. Обломов. Ижевск, 1988)
               Т. В. Прибыловская. Обломов и Ольга (Гончаров И. А. Обломов. Ижевск, 1988)
               Т. В. Прибыловская. Обломов на диване (Гончаров И. А. Обломов. Ижевск, 1988)
               Т. В. Прибыловская. Обломов с Андрюшей и Агафьей Матвеевной (Гончаров И. А. Обломов. М., 1988).
               Т. В. Прибыловская. Объяснение Обломова с Ольгой (Гончаров И. А. Обломов. Ижевск, 1988)
               Т. В. Прибыловская. Портрет И. А. Гончарова (авантитул) (Гончаров И. А. Обломов. Ижевск, 1988)
               Т. В. Шишмарева. Агафья Матвеевна (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. В Летнем саду (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Ворота в дом Пшеницыной (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Дорога деревенская (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Заговор в трактире (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Захар (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Илюша в Обломовке (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. На прогулке (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Обломов за столом у Пшеницыной (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Обломов и Захар (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Обломов и Ольга (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Обломов на диване (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Обломов, Штольц и Захар (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Ольга (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Письмо в Обломовке (иллюстрация) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Т. В. Шишмарева. Слуги (заставка) (Гончаров И. А. Обломов. М., 1954 (М., 1955))
               Ю. С. Гершкович. Захар (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Илюша с нянькой (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов и Агафья Матвеевна (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов и Захар (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов и Ольга (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов и Штольц (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов на диване (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Обломов, Агафья и Андрюша (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Ольга (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Ольга у окна (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Семья Обломова (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Смерть Обломова (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
               Ю. С. Гершкович. Штольц (Гончаров И. А. Обломов. М., 1982).
          "Обрыв". Иллюстрации к роману
               В. Домогацкий. (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1961)
               В. Домогацкий. Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1961)
               В. Домогацкий. Марфенька (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1961)
               В. Домогацкий. На скамейке (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1961)
               В. Домогацкий. Перед беседкой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1961)
               В. Домогацкий. Перед усадьбой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1961)
               Д. Б. Боровский. Игра на виолончели (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. «Объяснение», силуэт, заставка (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Бабушка (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Бабушка (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Бабушка и Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Бабушка и Нил Андреич (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Бабушка у беседки (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Беловодова (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера (заставка) Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера в часовне (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера за письменным столом (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера и Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера и Райский (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера и Райский (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вера на обрыве (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Вид на Волгу (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Викентьев (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Волохов (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Город (концовка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Женский портрет (Ульяна?) (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Заставка к Части первой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Игра в карты (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Козлов и Ульяна (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Концовка (книга и яблоки) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Крицкая и Мишель (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Крицкая позирует (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Марина (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Марк Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Марфенька (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. На скамейке (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Нил Андреич Тычков (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Общество (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Персонаж с хлыстом (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Подглядывающая прислуга (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Принадлежности художника (концовка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Прислуга (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Прощание (концовка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Райский (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Райский в постели (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Райский и бабушка (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Райский на скамейке (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Райский перед мольбертом (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Савелий (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Слуга с чемоданом (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Сплетницы (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Тит Никоныч (заставка) Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Тушин (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Усадьба (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Художник перед мольбертом (заставка) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Художник Райский (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Художник с палитрой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Шмуцтитул Второй части (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Шмуцтитул Главы третьей (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Шмуцтитул к Части первой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Шмуцтитул к Части пятой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Д. Б. Боровский. Шмуцтитул к Части четвертой Боровский (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1958)
               Н. Витинг. Бабушка (Гончаров И. А. Обрыв. Куйбышев, 1949)
               Н. Витинг. Вера (Гончаров И. А. Обрыв. Куйбышев, 1949)
               Н. Витинг. Вера (портрет) (Гончаров И. А. Обрыв. Куйбышев, 1949)
               Н. Витинг. Марк Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. Куйбышев, 1949)
               Н. Витинг. Марфенька (Гончаров И. А. Обрыв. Куйбышев, 1949)
               Н. Витинг. Райский (Гончаров И. А. Обрыв. Куйбышев, 1949)
               П. П. Гнедич. Один из чиновников (рисунок к Обрыву (1919?))(бум., кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               П. П. Гнедич. Сосед-помещик (рисунок к Обрыву (1919?)) (бум., кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               П. П. Гнедич. Тит Никоныч (рисунок к Обрыву (1919?)) (бум., кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               П. П. Гнедич. Тычков (рисунок к Обрыву (1919?)) (бум., кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               П. П. Гнедич. Уленька (рисунок к Обрыву (1919?)) (бум., кар.; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               П. Пинсекевич. Бабушка (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. В Академии художеств (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. В беседке (Вера и Волохов) (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Вера и Райский (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Крицкая (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Маленький Райский (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Марк Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. На балу (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Нил Андреич (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Приезд домой (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Райский в Академии художеств (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Райский и Крицкая (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Райский и Марфенька (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Савелий и Марина (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Тит Никоныч (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               П. Пинсекевич. Тушин и Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1980)
               Петр Михайлович Боклевский (1816–1897). Женский портрет (фрагмент) (иллюстрация к Обрыву) (бум., сангина; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Петр Михайлович Боклевский (1816–1897). Уленька (фрагмент) (иллюстрация к Обрыву) (бум., сангина; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Ю. Игнатьев. Бабушка (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Бабушка в кресле и Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Бабушка и Нил Андреевич (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. В гостинной (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. В гостях у бабушки (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. В Петербурге (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. В саду (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. В саду (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера в кибитке (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера в саду (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера в саду (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера и Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера и Райский перед домом (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Вера с письмом Райского (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Встреча друзей (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Комната (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Крицкая позирует Райскому (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Марк Волохов (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Марк и Вера в беседке (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Марфенька (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Марфенька в спальне (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. На скамейке (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Отъезд Райского (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. После церкви (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Райский (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Райский пишет (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Райский у мольберта (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. Савелий и Марина (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев. У дома (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
               Ю. Игнатьев.На бричке (Гончаров И. А. Обрыв. М., 1986)
          "Обыкновенная история". Иллюстрации к роману
               А. Д. Силин. Экипаж на набережной (заставка к Обыкновенной истории) (бум., накл. на карт., тушь, перо; Литературный музей ИРЛИ РАН).
          "Фрегат "Паллада"". Иллюстрации к книге
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «Атлантический океан и остров Мадера» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «До Иркутска» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «На мысе Доброй Надежды» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «На мысе Доброй Надежды» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «Острова Бонин-Сима» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «От Кронштадта до мыса Лизарда» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «От Манилы до берегов Сибири» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «От мыса Доброй Надежды до острова Явы» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «Плавание в атлантических тропиках» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «Русские в Японии» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Иллюстрация к главе «Сингапур» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе ««Манила» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Гон-Конг» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «До Иркутска» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Ликейские острова» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «На мысе Доброй Надежды» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Острова Бонин-Сима» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «От Кронштадта до мыса Лизарда» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «От Манилы до берегов Сибири» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «От мыса Доброй Надежды до острова Явы» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Плавание в атлантических тропиках» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Русские в Японии» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Русские в Японии» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Б. К. Винокуров. Шмуцтитул к главе «Сингапур» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Иллюстрация к главе «Из Якутска» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Иллюстрация к главе «Манила» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Иллюстрация к главе «Обратный путь через Сибирь» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Иллюстрация к главе «Обратный путь через Сибирь» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Иллюстрация к главе «Русские в Японии» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Иллюстрация к главе «Шанхай» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Шмуцтитул к главе «Из Якутска» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               В. Д. Цельмер. Шмуцтитул к главе «Шанхай» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Карта плавания фрегата «Паллада» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Л. Горячева. Форзац (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». Саратов, 1986)
               Л. Горячева. Форзац (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». Саратов, 1986)
               М. Хусеянов. Модель фрегата «Паллада» (1980, Вышний Волочок)
               План залива Нагасаки, помещенный в атласе И. Ф. Крузенштерна (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Японская картина, изображающая посольство вице-адмирала Е. В. Путятина в Японии в 1853 г. (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Японский свиток с изображением русского посольства Е. В. Путятина в Японии в 1853 г. (конвой, левый фрагмент) (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Японский свиток с изображением русского посольства Е. В. Путятина в Японии в 1853 г. (левый фрагмент) (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Японский свиток с изображением русского посольства Е. В. Путятина в Японии в 1853 г. (правый фрагмент) (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Японский свиток с изображением эскадры русского посольства Е. В. Путятина в Японии в 1853 г. (левый фрагмент) (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
               Японский свиток с изображением эскадры русского посольства Е. В. Путятина в Японии в 1853 г. (правый фрагмент) (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». М., 1951)
          Видео
               "Обыкновенная история".
          Гончаров
               Барельеф работы З. Цейдлера.
               Бюст работы Л. А. Бернштама, 1881.
               Гончаров в своем рабочем кабинете
               Гончаров на смертном одре
               Гравюра И. И. Матюшина, 1876.
               Дагерротип, нач. 1840-х гг.
               И. С. Панов. Портрет И. А. Гончарова.
               Литография В. Ф. Тимма, 1859
               Литография П. Ф. Бореля, 1869.
               Литография, 1847.
               М. В. Медведев. Гончаров на смертном одре (СПб., 1891) (картон с глянцевым покрытием, тушь, перо, процарапывание; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Памятник И. А. Гончарову в Ульяновске
               Петр Ф. Борель (ум. 1901). Гончаров в кабинете (бум., накл. на карт., тушь, перо, процарапывание; Литературный музей ИРЛИ РАН).
               Портрет работы И. П. Раулова, 1868.
               Портрет работы К.А. Горбунова
               Портрет работы Н. А. Майкова, 1859.
               Статуэтка работы Н. А. Степанова
               Фото К. А. Шапиро, 1879.
               Фото начала 1850-х гг.
               Фото начала 1860-х гг.
               Фото С. Л. Левицкого, 1856.
          Музей
          Памятные места
          Разное
          Современники
               АННЕНКОВ, Павел Васильевич
               БЕЛИНСКИЙ Виссарион Григорьевич
               БЕНЕДИКТОВ Владимир Григорьевич
               БОБОРЫКИН Петр Дмитриевич
               БОТКИН Василий Петрович
               ВАЛУЕВ Петр Александрович
               ГОНЧАРОВ Владимир Николаевич
               ГОНЧАРОВА Авдотья Матвеевна
               ГРИГОРОВИЧ Дмитрий Васильевич
               ДРУЖИНИН Александр Васильевич
               ЗАБЛОЦКИЙ-ДЕСЯТОВСКИЙ Андрей Парфеньевич
               ИННОКЕНТИЙ (в миру Иван Евсеевич Вениаминов,)
               КОНИ Анатолий Федорович
               КРАЕВСКИЙ Андрей Александрович
               МАЙКОВ Аполлон Николаевич
               МАЙКОВ Николай Аполлонович
               МАЙКОВА Евгения Петровна
               МАЙКОВА Екатерина Павловна
               МУЗАЛЕВСКИЙ Петр Авксентьевич
               МУРАВЬЕВ-АМУРСКИЙ Николай Николаевич
               НИКИТЕНКО Александр Васильевич
               НОРОВ Авраам Сергеевич
               ПАНАЕВ Иван Иванович
               ПОЛОНСКИЙ Яков Петрович
               СКАБИЧЕВСКИЙ Александр Михайлович
               СТАСЮЛЕВИЧ Михаил Матвеевич
               ТРЕГУБОВ Николай Николаевич
               ТРЕЙГУТ Александра Карловна
Новости
О творчестве
          В. Азбукин. И.А.Гончаров в русской критике
          Е. Ляцкий. Гончаров: жизнь, личность, творчество
          Из историй
               История русского романа
                    Пруцков Н. И. "Обломов"
                    Пруцков Н. И. "Обыкновенная история"
                    Пруцков Н. И. Обрыв
               История русской критики
               История русской литературы в 4-х т.
          Из энциклопедий
               Краткая литературная энциклопедия
               Литературная энциклопедия
          Мазон А. Материалы для биографии и характеристики И.А.Гончарова
          Материалы конференций
               Материалы...1963
               Материалы...1976
               Материалы...1991
               Материалы...1992
                    В.А.Михельсон. Крепостничество у обрыва
                    В.А.Недзвецкий. Романы И.А.Гончарова
                    Э.А.Полоцкая Илья Ильич в литературном сознании 1880—1890-х годов
               Материалы...1994
               Материалы...1998
                    А. А. Фаустов. "Иван Савич...
                    А. В. Дановский. Постижение...
                    Алексеев П.П. Ресурсы исторической...
                    Алексеев Ю.Г. О передаче лексических...
                    Аржанцев Б.В. Архитектурный роман
                    Балакин А.Ю. Ранняя редакция очерка...
                    В. А. Недзвецкий. И. А. Гончаров...
                    В. И. Глухов. Образ Обломова...
                    В. И. Мельник. "Обломов" как...
                    Владимир Дмитриев. Кто...
                    Г. Б. Старостина. Г. И. Успенский
                    Герхард Шауманн. "Письма...
                    Д. И. Белкин. Образ Волги-реки...
                    Елена Краснощекова. И. А. Гончаров...
                    И. В. Пырков. Роман И. А. Гончарова...
                    И. В. Смирнова. К истории...
                    И. П. Щеблыкин. Необыкновенное...
                    Кадзухико Савада. И. А. Гончаров...
                    Л. А. Кибальчич. Гончаров...
                    Л. А. Сапченко. "Фрегат "Паллада"...
                    Л. И. Щеблыкина. А. В. Дружинин...
                    М. Г. Матлин. Мотив пробуждения...
                    М. М. Дунаев. Обломовщина...
                    М.Б. Жданова. З.А. Резвецова-Шмидт...
                    Микаэла Бёмиг. И. А. Гончаров...
                    Н. М. Нагорная. Нарративная природа...
                    Н. Н. Старыгина. "Душа...
                    Н.Л. Вершинина. О роли...
                    О. А. Демиховская. "Послегончаровская"...
                    Петер Тирген. Замечания...
                    С. Н. Шубина. Библейские образы...
                    Т. А. Громова. К родословной...
                    Т. И. Орнатская. "Обыкновенная история"...
                    Такаси Фудзинума. Студенческие...
                    Э. Г. Гайнцева. И. А. Гончаров...
               Материалы...2003
                    А.А. Бельская. Тургенев и Гончаров...
                    А.В. Быков. И. А. Гончаров – писатель и критик...
                    А.В. Лобкарёва. К истории отношений...
                    А.М. Сулейменова. Женский образ...
                    А.С. Кондратьев. Трагические итоги...
                    А.Ю. Балакин. Был ли Гончаров автором...
                    В.А. Доманский. Художественные зеркала...
                    В.А. Недзвецкий. И. А. Гончаров - оппонент...
                    В.И. Холкин. Андрей Штольц: поиск...
                    В.Я. Звиняцковский. Мифологема огня...
                    Вероника Жобер. Продолжение традиций...
                    Даниель Шюманн. Бессмертный Обломов...
                    Е.А. Балашова. Литературное творчество героев...
                    Е.А. Краснощекова. И. А. Гончаров: Bildungsroman...
                    Е.В. Краснова. «Материнская сфера»...
                    Е.В. Уба. Имя героя как часть...
                    И.А. Кутейников. И. А. Гончаров и ососбенности...
                    И.В. Пырков. «Сон Обломова» и...
                    И.В. Смирнова. Письма семьи...
                    И.П. Щеблыкин. Эволюция женских...
                    Л.А. Сапченко. Н. М. Карамзин в восприятии...
                    Л.В. Петрова. Японская графика
                    М.Б. Юдина. Четвертый роман...
                    М.В. Михайлова. И. А. Гончаров и идеи...
                    М.Г. Матлин. Поэтика сна...
                    М.Ю. Белянин. Ольга Ильинская в системе...
                    Н.В. Борзенкова. Эволюция психологической...
                    Н.В. Володина. Герои романа....
                    Н.В. Миронова. Пространство...
                    Н.Л. Ермолаева. Солярно-лунарные...
                    Н.М. Егорова. Четыре стихотворения...
                    Н.Н. Старыгина. Образ Casta Diva...
                    Н.П. Гришечкина. Деталь в художественном...
                    О.Б. Кафанова. И. А. Гончаров и Жорж Санд...
                    О.Ю. Седова. Тема любви...
                    От редакции
                    П.П. Алексеев. Цивилизационный феномен...
                    С.Н. Гуськов. Сувениры путешествия
                    Т.А. Карпеева. И. А. Гончаров в восприятии...
                    Т.В. Малыгина. Эволюция «идеальности»...
                    Т.И. Бреславец. И. А. Гончаров и японский...
                    Ю.Г. Алексеев. Некоторые стилистические...
                    Ю.М. Алексеева. Роман И.А. Гончарова...
               Материалы...2008
                    Т. М. Кондрашева. Изображение друга дома...
          Монографии
               Peace. R. Oblomov: A Critical Examination of Goncharov’s Novel
               Setchkarev V. Ivan Goncharov
               Краснощекова Е. А. Мир творчества
                    Вступление
                    Глава вторая
                    Глава первая
                    Глава третья
                    Глава четвертая
               Криволапов В.Н. «Типы» и «Идеалы» Ивана Гончарова
               Н. И. Пруцков. Мастерство Гончарова-романиста.
                    Введение
                    Глава 1
                    Глава 10
                    Глава 11
                    Глава 12
                    Глава 13
                    Глава 14
                    Глава 15
                    Глава 2
                    Глава 3
                    Глава 4
                    Глава 5
                    Глава 6
                    Глава 7
                    Глава 8
                    Глава 9
                    Заключение
               Недзвецкий В.А. Романы И.А.Гончарова
               Отрадин М. В. Проза И. А. Гончарова...
               Постнов О. Г. Эстетика И. А. Гончарова
               Цейтлин А.Г. И.А. Гончаров.
                    Введение
                    Глава восьмая
                    Глава вторая
                    Глава двенадцатая
                    Глава девятая
                    Глава десятая
                    Глава одиннадцатая
                    Глава первая
                    Глава пятая
                    Глава седьмая
                    Глава третья
                    Глава четвертая
                    Глава шестая
               Чемена О.М. Создание двух романов
          Обломовская энциклопедия
          Покровский В.И. Гончаров: Его жизнь и сочинения
          Роман И.А. Гончарова "Обломов" в русской критике
          Статьи
               Бухаркин П. Е. «Образ мира, в слове явленный»
               Строганов М. Странствователь и домосед
Полное собрание сочинений
          Том восьмой (книга 1)
          Том второй
          Том первый
          Том пятый
          Том седьмой
          Том третий
          Том четвертый
          Том шестой
Произведения
          Другие произведения
                Пепиньерка
                    Пепиньерка. Примечания
               <Намерения, идеи и задачи романа «Обрыв»> (1872)
               <Упрек. Объяснение. Прощание>
                    <Упрек...>. Примечания
               <Хорошо или дурно жить на свете?>
                    <Хорошо или дурно жить на свете?> Примечания
               «Атар-Гюль» Э. Сю (перевод отрывка)
                    "Атар-Гюль" Э. Сю (перевод отрывка). Примечания
               «Христос в пустыне», картина Крамского (1875)
               Автобиографии 1-3 (1858; 1868; 1873-1874)
               В университете
                    В университете. Примечания
               В. Н. Майков
                    В. Н. Майков. Примечания
               Возвращение домой (1861)
               Два случая из морской жизни (1858)
               Е. Е. Барышов (1881)
               Заметки о личности Белинского (1880)
               Иван Савич Поджабрин
                    Иван Савич Поджабрин. Примечания
               Из воспоминаний и рассказов о морском плавании (1874)
               Литературный вечер
                    Литературный вечер. Примечания
               Лихая болесть
                    Лихая болесть. Примечания
               Лучше поздно, чем никогда (1879)
               Май месяц в Петербурге (1891)
               Материалы для заготовляемой статьи об Островском(1874)
               Мильон терзаний
                    Мильон терзаний. Примечания
               Музыка госпожи Виардо... (1864)
               Н. А. Майков (1873)
               На родине
                    На родине. Примечания
               Нарушение воли (1889)
               Необыкновенная история
               Необыкновенная история (1878)
               Непраздничные заметки (1875)
               Несколько слов по поводу картин Верещагина (1874)
               Обед бывших студентов Московского ун-та (1864)
               Опять «Гамлет» на русской сцене
               Петербургские отметки (1863–1865)
               Письма столичного друга...
                    Письма столичного друга... Примечания
               По Восточной Сибири (1891)
               По поводу юбилея Карамзина (1866)
               По поводу... дня рождения Шекспира (1864)
               Поездка по Волге
                    Поездка по Волге. Примечания
               Попечительный совет заведений... (1878)
               Последние пиесы Островского
               Превратность судьбы (1891)
               Предисловие к роману «Обрыв» (1869)
               Рождественская елка (1875)
               Светский человек…
                    Светский человек... Примечания
               Слуги старого века
                    Слуги старого века. Примечания
               Спасительные станции на морях и реках (1871)
               Стихотворения
                    Стихотворения. Примечания
               Счастливая ошибка
                    Счастливая ошибка. Примечания
               Уваровский конкурс (1858–1862)
               Уха (1891)
               Цензорские отзывы (1856–1859; 1863–1867)
          Обломов
               варианты и редакции
               Галерея
               Иллюстрации видеоряд
               комментарий
               критика
          Обрыв
          Обыкновенная история
          Фрегат «Паллада»
               I.II
                    I.II. Примечания
               I.III
                    I.III. Примечания
               I.IV
                    I.IV. Примечания
               I.V
                    I.V. Примечания
               I.VI
                    I.VI. Примечания
               I.VII
                    I.VII. Примечания
               I.VIII
                    I.VIII. Примечания
               II.I
                    II.I. Примечания
               II.II
                    II.II. Примечания
               II.III
                    II.III. Примечания
               II.IV
                    II.IV. Примечания
               II.IX
                    II.IX. Примечания
               II.V
                    II.V. Примечания
               II.VI
                    II.VI. Примечания
               II.VII
                    II.VII. Примечания
               II.VIII
                    II.VIII. Примечания
               Фрегат "Паллада". I.I
                    I.I. Примечания
Ссылки